l:href="#n_1290" type="note">[1290]. Суть этого обычая заключалась в усилении или ослаблении различных колебаний и, прежде всего, в поддержании родительского духа вибрациями свиста, что в конце XIX — начале XX столетия уже не осознавалось.
К поминальной трапезе церковь всегда относилась с известной долей предубеждения, усматривая в ней примитивное жертвоприношение, чем существенно искажался первоначальный смысл. Поминальный стол — не жертвоприношение, как убеждали и убеждают богословские и просвещённые умы. Перед нами «обрядовое кормление» с «приглашением» родителей в духе. Подобные ощущения именовали вострепетанием через активизацию мышечной ткани человеческого организма. Повышению её восприимчивости (в народе говорили «дрожи») к внешним вибрациям как раз способствовало употребление соответствующей пищи. Вообще этнографическая мысль, увлечённая внешним описанием обрядов, глубоко не вникала в их суть. Например, в период зимнего солнцестояния, когда «предки спят», по ним всё равно устраивались поминки. После совместной трапезы люди выходили утром и жгли костры, что было квалифицировано как «греть родителей»: с укоренением христианства ими якобы заменили суеверное почитание домового[1291]. На самом деле поминание в обязательном порядке подразумевало совместное приготовление пищи. В ходе всего вечера (участвовать могло до сорока человек) вспоминали, хвалили родителей, не допускали ругани. Утром люди выходили на мороз без верхней одежды, поэтому-то и разжигали костры, вокруг которых обогревались. Интересно, что в кострах жгли не дрова, а солому[1292]. Это делалось для того, чтобы не допускать быстрого горения и получать красноватый оттенок (цвет рассвета). В зимнее время просили предков и родителей ненадолго проснуться, дабы через коллективные ветра (вибрации) подпитаться духовными силами на зимушку. Пренебрежение родовой памятью, неисполнение связанных с этим ритуальных действий влекло за собой неодобрение, становилось причиной различных невзгод: счастье оставляло, несчастье крепко привязывалось[1293].
В старину культ предков имел и вполне практическое предназначение. Им обосновывали права на определённые территории и ресурсы. Чтобы демонтировать эту естественную систему, требовалось максимально разрушить её сердцевину. Пробитую брешь заполняли сторонними «культами извне», фиксируя их писаным (книжным) законом. В этом, несмотря на острое соперничество, «высшие религии» демонстрировали редкое единодушие. Но поминальные ритуалы по усопшим с глубокими корнями в народной среде с трудом «упаковывались» в конфессиональные обёртки. Понимая это, то же христианство с осторожностью приступало к нейтрализации культа предков, пытаясь заронить в нём сомнения специальными вопросами: всегда ли при жизни родственникам оказывали такое почтение, как после смерти? к чему тратить средства на регулярные поминки, празднования предкам, когда ничего подобного не делали при их жизни?[1294] Расчищенное «поле» активно загружалось святыми и мучениками, которые уже не имели непосредственного отношения к населению. В качестве образцов для преклонения пропагандировались образы подвижников и борцов за веру. Католическая церковь с энтузиазмом поднимала на щит представителей тех народов, где пыталась закрепиться, списывая мученические подвиги прямо с библейских сюжетов[1295]. Не отставала от Рима и РПЦ: в середине XVI века канонизация святых была поставлена буквально на поток[1296]. Большой специалист в этой области — митрополит Дмитрий Ростовский — указывал: «кровь христианских мучеников была семенами новых христиан»[1297]. При этом его ничуть не смущало, что многие жития представляли собой откровенную переделку византийских текстов, иногда даже без изменения имён и сюжетов[1298]. Сберегательную роль предков церковь переадресовывала, наряду со святыми, обезличенному небесному воинству — ангелам, кои объявлялись истинными защитниками.
Тем не менее без поминания родителей по-прежнему не обходился ни один церковный праздник, обрядовое действие. Так, молебен над мёдом сопровождался приглашением с неба «святых ангелов, умерших родителей»[1299]. На яблочный спас выставляли фрукты, «чтобы хватило их для нищих и калек… чтоб их сладость дошла до родителей, старых дедушек и бабушек»[1300]. Тем же маршрутом внедрения культа святых и мучеников шло распространение ислама. Несмотря на запреты мусульманского духовенства и его борьбу со старыми верованиями, обломки культа предков уцелели. Правда, эти ритуалы покрылись исламским налётом: души родителей посещают дома накануне мусульманских праздников, под пятницу. Культ предков заменялся образами мучеников за утверждение ислама[1301]. По большому же счёту мусульманская вера так и «не смогла уничтожить дух предков, к которому во всех трудных житейских случаях обращаются»[1302]. Аналогичные процессы замещения родового начала проводились под буддийскими знамёнами: с образованием правящих прослоек прежние родовые святыни вытеснялись как препятствие на пути утверждения их власти и связанного с ней нового социального порядка[1303]. Буддийские ламы прямо объявляли умерших князьков «первыми защитниками людей, живущих на земле»[1304].
В добиблейских верованиях кончина с обретением родительского статуса считалась праведным и желанным завершением жизни. Этому противостояла альтернатива, связанная с насильственной смертью. Иначе говоря, то, каким образом — естественным или неестественным — человек покинул этот мир, ранее представляло базовую мировоззренческую развилку. Под «не своей» смертью имелась в виду внезапная гибель от несчастного случая, убийство, сожжение, утопление, а также самоубийство. Выделение данного разряда покойных, малопонятное сегодня, на самом деле выводит на утраченное ныне понятие о душе. По народным поверьям, внезапная гибель (без чесования) блокировала путь на тот свет. В этом случае душа, воспринимаемая волновой субстанцией, не могла перейти в потустороннее. Вместо естественного родительского статуса она обрекалась на пребывание здесь, в этом мире. Отсюда данная категория умерших, вынужденно оказавшаяся за гробом, считалась «нечистой». Их пребывание в человеческом социуме приносит вред живущим, становясь источником различных заболеваний, особенно психических. Конечно, подобные представления сегодня во многом забыты, выглядят нелепицей. Тем не менее без их учёта правильно судить о дошедшем до нас историческом багаже вряд ли возможно. Эта узловая проблема, во многом определяющая мировоззрение минувшего, долго оставалась вне поля зрения этнографии, увлечённой мифами и поэтическим красотами.
Научный разговор о «своей» или «не своей» смерти был начат в начале XX столетия. Маститый церковный историк Евгений Голубинский в своём фундаментальном труде отмечал: «В старое время у нас особенным образом погребали людей, умиравших несчастными и внезапными смертями, — удавленников, утопленников, замерших… умиравших одночасно на дорогах и полях… их не клали на кладбищах при церквах, а отвозили на так называемые убогие дома, иначе божедомы или божедомки и скудельницы, которые находились вне городов, на вспольях»[1305]. Наиболее полно эту тему разработал этнограф Дмитрий Зеленин, собравший богатый фактический материал[1306]. В опубликованной монографии он использовал термин «заложные» покойники, почерпнутый непосредственно из народа[1307]. Погибших «не своей» смертью население отказывалось хоронить вместе со скончавшимися естественным, правильным путём. На кладбище люди всегда смотрели как на родительскую общину