Свои закупки Пушок предпочитал совершать среди армян, приговаривая:
— Почтеннейший, зачем дорожитесь? Хотите свой товар для нечестивых мухаммедан сберечь? Берегитесь: они у вас отнимут задаром. А я христианин! Мне грех христиан разорять, я вам деньги плачу. Так? Зачем же перед христианским купцом дорожиться? Лучше дать дешевле, но своему, чем дать выгоду, но неверному. Так? Так!
На Бухарском дворе Пушковы закупки увьючивали, и вьюки складывали в сухих лабазах. За немногие дни вьюков набралось на целое судно. Но судна ещё не было: Едигей медлил, отбирая людей, которых посылал с Пушком до Нижнего.
Наконец Пушок пошёл к Едигею поторопить хана.
У ханских ворот стражи перед купцом скрестили копья:
— Нельзя!
— У меня дела! Дела! Так? Как же нельзя?
— Милостивый хан заболел.
— Почему?
— Болен! Нельзя!
Но из палат, увидев Пушка, появился в раздувающемся самаркандском халате ханский вельможа. Он выражал почтение, даже подобострастие Пушку и тут же — гнев на стражей:
— Пустите! Пустите! Не видите разве, кто это?
Ведя Пушка в палату, он приговаривал:
— Молим аллаха о здоровье нашего милостивого хана. Болен, тяжело болен. Но я ему скажу о вашем прибытии. Иду сказать.
Все, кто был в гостевой палате: писцы, военачальники, приближённые хана, муллы — все поднялись, кланяясь Пушку. Пока он ждал, все стояли, украдкой перешёптываясь:
— Пайцза Тимура…
— О!..
— Самаркандский. Подослан…
— О!..
И вскоре ханский вельможа сам повёл купца к хану.
Через длинную палату прошли в маленькую келью, в полутьму, где Пушок не сразу мог оглядеться. Наконец увидел хана в углу, на деревянной кровати, прикрытого стёганым малиновым одеялом.
Приподнявшись на локте, Едигей сказал:
— Поезжай, купец. Судно готовится. День-другой пройдёт, можешь товар на судно класть. Да помни: будешь в Нижнем — русским купцам говори: в Сарае, мол, товару много, товары хороши, дёшевы. Обид никому не будет, а барыш — всякому. По Волге, мол, люди на каждой пристани — и в Услане, и в Урде, и в Казани, — до Булгара Волгу послал стеречь; русским купцам обид не будут чинить. Так и скажи. А с тобой своих людей посылаю до Нижнего, чтобы с нижегородцами уговор сделали: пускай с нами торгуют. А ты пусти по Руси весть: Сарай богат товарами, русских купцов ждёт. Понял? Не правоверные ведь, — дерзкие нечестивцы, а вот зазываем!..
И хан в досаде снова повалился на подушки.
— Кланяюсь за помощь, милостивый хан, за сбор недоимок с должников моих. От души повезу добрый слух о Сарае.
Но хан уже не отвечал, катая голову по подушкам.
И день-другой спустя, на скрипучих арбах, в длинных телегах, перевезли Пушковы вьюки-тюки к Волге, на приставь. Сперва было укрыли товар рогожами, но вдруг распогодилось: засветлело небо, прорвались тучи, целый месяц недружелюбно клубившиеся над Сараем.
Наступил последний вечер перед отплытием.
Солнце, будто стосковавшись по приволжской земле, ударило рдяным, полыхающим закатом. От такой ярости света задрожали бы, зазвенели бы золотые деревья, если б их не клонил к земле крепкий холодный ветер последних дней сентября.
Летели, кружась по берегу, красные листья и, достигнув Волги, опрокидывались в неё и уплывали.
Стоя на корабле, Пушок глядел на покидаемый город.
С берега Сарай казался неприглядным: круто вверх от пристани подымались извилистые тропинки. Постройки стояли к реке задами, грязными дворами, виднелись кучи золы, перемешанной с обгорелым тряпьём. Топорщились шесты, унизанные бельём, обсыхающим на ветру. Но и там, где не сушилось бельё, над крышами торчали шесты и жерди, дожидаясь дня, когда у хозяек будет стирка. Над всем городом торчали они выше серых бревенчатых сторожек, высившихся из-за тесовых кровель. Перекликались соседи, за заборами взвизгивала детвора, горланили петухи, потревоженные закатом, от которого отвыкли за дождливое время.
Закат полыхал, обагряя клубящиеся тучи.
Вдруг, заслоняя тучи, словно объятый заревом, в развеваемой на ветру истрёпанной, латаной, порыжелой рясе, с волосами, вздыбившимися над головой, на берегу встал Акоб, глядя с высоты берега вниз, на корабль Пушка.
И снизу, из тьмы, из паутины снастей, Пушок взирал с испугом: на закате жалкая сермяга Акоба золотилась, переливалась, как драгоценная парчовая риза, лицо его, озарённое пророческим сиянием, казалось, проницало всю даль, простёртую между монахом Акобом и Геворком-купцом.
Закат тускнел на нём, пока он нисходил к пристани.
Приметив Пушка, хотя и запахнувшегося ордынским чекменём, Акоб, опираясь о посошок, спустился по скользкой тропе к судну и крикнул:
— Э, брат армянин!
Пушок при этом окрике рад был, что Едигеевы люди ещё не прибыли на корабль, а вьючники и корабельники разбирали поклажу под палубой.
— Что надо? — спросил Пушок.
— Мне с вами плыть!
— Далеко ль?
— К нашим братьям до Нижнего. В Нижнем армянские дворы полны. Понесу им послание благочестивого Фомы-вардапета.
— Нельзя! — ответил Пушок. — Корабль полон. Глянь на осадку: ещё чуть — и волна нас захлестнёт. Нельзя!
— Я должен прочитать им послание! — решительно сказал Акоб и, опершись о берег посошком, перепрыгнул на сходни.
Пушок посторонился, помолчал и, вдруг оживляясь, спросил:
— Денег надо?
— Даяние? На выкуп?
— На пропитание, на дорогу! На! Бери — и прочь отсюда, вон за те мешки! Ордынцы, сохрани Христос, увидят — они тебе такой тут устроят Нижний, что и Тимур-Ланк покажется родным отцом.
— Спасибо, что остерёг, брат!
— И до Нижнего из-за мешков не выглядывай! Хоть бы рясу-то, рясу-то догадался бы снять!
— В рясе я останусь до гроба!
Пушок покосился:
— Да? До гроба?
Но на взгорье показались те четверо ордынцев, и слуги их, и караул, данный им в дорогу, ради кого и посылал Едигей этот корабль в Нижний.
Ночь простояли, размещая по кораблю поклажу.
Перед зарей, едва на минаретах отзвучали возгласы азана, на мачте развязали парус. Корабельники, упёршись баграми в берег, оттолкнулись от земли, и волжские волны застучали в дощатые борта.
Шестнадцатая глава. КНИГИ
Тимур шёл.
Копыта конницы стучали по каменистой, то по розовой, то по синей, по твёрдой земле Армении.
Между пустынными холмами, безлюдными, как кладбище, между холмами, необозримыми, как море, кажутся тенью от облаков пятна садов, чистые полосы виноградников. На склонах холмов и между садами, пожелтелые, побронзовелые, простёрлись несжатые поля. Кое-где еле приметные, приземистые, словно втоптанные в землю, темнеют убогие землянки селений.
А на холмах, над безднами, у извилин дорог, хмурятся тысячелетние храмы, порыжелые под смуглым загаром веков, как подернутая ржавчиной сталь доспехов.
Издалека эти храмы, монастыри, руины кажутся отрогами скал, лишь подправленных рукой человека. Есть храмы и монастыри, изваянные кайлом зодчего, словно резцом скульптора, из единой скалы, где внутри — не щели, не пещеры, но алтари, приделы, трапезные, тайники ризниц, кельи — всё высечено из одного камня. Его сердцевина изукрашена резьбой, колоннадами с капителями из каменных лоз, арками, нишами книгохранилищ, и всё это — лишь сердцевина одной горы, нутро одного камня. Сюда в трудные дни нашествий притулиться, утаиться от врага сходятся тысячи людей, и каждый обретает пристанище.
Может быть, и в тот день внутри той или этой горы они слушали своих пастырей, пели литургию своему Христу или предавали анафеме имя чужеземца, попирающего их родину.
Несговорчивый народ, жёсткий, как жестка здесь сама земля, неподатливая пахарю. Здешнему земледельцу неотъемлемой частью самой жизни кажется вечная, безысходная борьба с камнем — выкапывать ли его из пашни, чтоб расширить поле, выдалбливать ли в нём жильё, кельи, храмы, алтари. Всё здесь твёрдо. Даже виноград хрустит на зубах, всякую виноградину приходится разгрызать, как хрящ. Всякий армянин противится воле чужеземца. Каждый мирный храм, едва к нему приблизишься, оказывается крепостью с неодолимой толщью стен, узкими бойницами и стойкими бойцами за решётками бойниц.
Купцы расславили эту землю как блаженный сад, — и виноград, мол, здесь хорош, и народ смирен, и города гостеприимны, и купцы щедры. Щедрость купцов! Из каждого зубами приходится вырывать каждую горсть серебра, о выкупе торговаться до одури, пока мечом не поковыряешь эти их города, пока сотню голов не срубишь, тогда уцелевшая тысяча скаредов раскошеливается!