Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отпели «Отче наш» и «Ектенью», причастники стали подвигаться к амвону.
«Сейчас!» — говорила себе, дрожа от ожидания, Ася.
Она расстегнула ворот темного синего жакетика, перешитого из английского костюма Натальи Павловны, и вытащила наружу отложной воротничок белой блузки, поправила на шее медальон с портретом отца и сложила на груди руки крест-накрест.
«Господи, прими меня причастницей и мою запричастную молитву: спаси Олега! Я причащаюсь за него! Я не знаю, можно ли это, но для Тебя, Господи, нет ничего невозможного. Пусть вся Твоя благодать и радость прольются в его душу! Помоги мне спасти его!»
Отдернулась таинственная завеса, открылись Царские врата. Вместе со всеми она опустилась на колени и, повторяя за священником шепотом предпричастную молитву, меняла местоимения «мя» и «мне» на имя Олега. Потом тихо пошла за другими к Чаше.
Ближе! Уже совсем близко! Сейчас прольется на нее из алтаря та чудная свежесть, в которой веянье рая. Ей вспомнились строки:
Не из сада ли небесного ветерки сюда повеяли?Прямо в душеньку усталую, прямо в сердце истомленное!
За ней кто-то пробирался и задевал ее. Она обернулась и увидела безногого калеку — очевидно, старого солдата, — в петлице у него висел Георгиевский крест. Солдат полз, двигаясь при помощи рук. Она смиренно посторонилась, чтобы пропустить его.
— Ксения, — ответила она перед Чашей. «И Олег», — добавила она мысленно.
Причастившись и выпив теплоту, она вышла из потока тихо передвигавшихся причастников и отошла в сторону. В кармане нашелся карандаш и листочек бумаги. Она прошла в конец храма и села на ступеньку у подножия иконы, пока в церкви продолжал струиться не прекращающийся поток причастников. Она быстро написала несколько слов и сложила записку.
Неподалеку от Аси остановились две пожилые дамы в старомодных накидках и шляпках. Одна — Вера Михайловна Моляс, жена бывшего камергера, находящегося ныне в Соловках. Другая — дочь генерала Троицкого, Анна Петровна. Она осталась с двумя детьми младшей сестры, которая была взята в концентрационный лагерь по той только причине, что муж ее был морской офицер, белогвардеец и эмигрант. Дамы делились горестями. Моляс, грассируя, жаловалась на ужасное безденежье, а в печали старой генеральской дочки проблеснула гордость: бедствуя с двумя детьми, она не продавала и как святыню хранила доставшиеся ей от отца трофеи — турецкие малахитовые полумесяцы, снятые со стены Плевны и поделенные в свое время русскими генералами, бравшими крепость. Но в коммунальной квартире можно ли уберечь что-нибудь? Соседи выкрали ее полумесяцы и продали их на барахолке.
— Я снесла бы их в музей, если бы знала, чем кончится! Ведь это память о славе русского оружия. Ах, нынче русские потеряли всякую любовь к своему прошлому! — и она прикладывала платок к глазам.
Ася услышала, как Анна Петровна сказала Вере Михайловне:
— Voilà la fille du colonel Bologovskoy, qu'on a fusillé en Crimée. Elle est charmante, cette orpheline![47]
Ася подошла поздороваться. Когда старые дамы прошли к причастию, она вернулась к своим думам, ей хотелось скорее пойти на почту, купить конверт и отправить письмо, но она знала, что нельзя уходить, пока не отнесут в алтарь Чашу, и ждала. «Завтра вынос Плащаницы, — думала она, — будут петь «Разбойника» и «Даждь ми Сего странного». Какие прекрасные напевы! Даждь ми… Господи, даждь ми Олега! Даждь ми сего странного, иже не имеет, где главу преклонити…»
Мимо нее прополз, отталкиваясь от пола руками, искалеченный солдат, она сунула ему три рубля, проговорив:
— С принятием святых тайн, солдатик.
— Спасибо, добрая барышня! И вас тоже, — ответил он.
Вот, наконец, осенив толпу высоко поднятой Чашей, священник унес ее в алтарь. Вместе со всеми она склонила голову, затем протеснилась к двери и как коза помчалась по улице.
Глава двадцать седьмая
Солдат, прощавшийся с Асей, долго не покидал храм, а все переползал от иконы к иконе. «Отпусти мне грехи мои, Господи, — шептал он перед Распятием. — Знаю я все окаянство мое, ох, грешен я! Но за убожество и за скорби мои прости меня, Господи! Ибо ведаешь ты, сколько намаялся я, калека, без семьи, без дома, без лишней копейки. Все это Тебе, Господи, ведомо, за то и не внидешь Ты в суд с рабом Твоим». Он с грустью смотрел, как люди из церкви домой торопятся, каждого хозяйка ждет, детки или другие родичи, а он, убогий, как перст, и нет на земле человека, который бы пожалел его или порадовал чем к празднику. Кабы он только одну ногу потерял, мог бы еще жить припеваючи. Да видно, лютое горе — как привяжется, и конца ему нет. Была бы жива его Аленушка — не посмотрела бы она, сердечная, что он, аки червь, по земле пресмыкается, не погнушалась бы еще пуще бы его пригревала и жалела, оттого, что сердце золотое ей Господом в грудь было вложено. Да ведь Господь дал, Господь и взял! Со святым она, поди, радуется теперь на небесах, может, и на него другой раз глазком взглянет: как это, дескать, Ефим мой мытарится? «Погляди, погляди, Аленушка, да помолись за меня святым, чтобы мне Господь по скорости даровал кончину мирную, непостыдную и упокоил в месте злачном, да с тобой сподобил встретиться, — гостьюшкой желанной мне тогда смерть покажется!»
«Помяни, Господи, усопших! — шептал он перед кануном. — Жену мою Алену и сынов моих, иже без вести! Помяни родителей моих Симеона и Авдотью и полковника моего Константина, раба Твоего! Помяни и благоверного императора нашего Николая, убиенного со чадами, и всех моих товарищей-однополчан. Как начнешь припоминать, все-то уже, вон на том свете! Пора бы и мне…»
Церковь опустела, он все не уходил.
На трехрублевку, что дала барышня, он решил купить себе чайку, заварить крепенького да горяченького, побаловать грешную душеньку. Добрая барышня! По всему видать, из бывших — генеральская или полковничья дочка. Пожалела солдатика — за Егория, видно, дала. Из себя-то больно пригоженькая — беленькая, как сахар, и вся этакая тонкая, куколка-фарфорка, а ресницы что покрывало. На смотрах он, бывало, в каретках этаких барышень видел, а теперь и нет таких. Царскую дочку Татьяну Николаевну она ему малость напомнила. Как живая, покойница у него перед глазами, какой подходила к нему христосоваться в Светлое Воскресенье. Полковник — его превосходительство Константин Александрович — в первый ряд роты его тогда поставил: знали, что он поведения смирного и собой ладный — не стыдно показать. Был ведь и он не из последних — было времечко. Пожалуй, ему и на судьбу роптать грешно, когда сама вот великая княжна пристрелена или придушена в двадцать лет! Упокой, Господи, ее душу! Россию любила: за царевича румынского сватали — не пошла! Хочу русской остаться! Вот и осталась: вместо царского венца — могилка, да, почитай, и могилки-то нет. Ох, грехи наши, грехи тяжелые!
Сторожа пришли затворять церковь, и волей-неволей он заковылял к выходу.
— Никак Ефим Семеныч! Ты, земляк? — окликнул его пожилой, со степенной осанкой мужчина, стоявший около церковного ящика.
Он узнал в нем своего однополчанина и соседа по деревне, с которым видался время от времени. Обменялись несколькими фразами.
— Вот и я сподобился приобщиться. Пойдем ко мне, Ефим Семеныч. Моя жена с чайком поджидает, и коржики постные у ней припасены. Чайком с сахаром да с коржиками побаловать себя дозволяется. Пойдем погуторим, вспомянем добрые старые времена.
Разговор и в самом деле то и дело возвращался к старым временам: вспоминали бои с немцами под Львовом и под Двинском, и с большевиками под Перекопом, вспоминали генералов и солдат — даже выпили по рюмочке за их память, вспоминали смотрины и великих княжен и согласились на том, что Россия-матушка нонче «не тая» — ровно подменили. И лета-то бывали раньше теплые, и зимы морозней, и рожь-матушка стояла прежде стеной, не то что нынче, и печки-то горели прежде жарче — видно, дров в них тогда не жалели, и косы-то у девушек были длинней и лучше, и песни протяжней, и блины масляней! А главное, люди веселей и добрее!
— Да, не та нынче Россия, не та! Спортилася. Это все жиды проклятые. Пей чай, земляк, не вешай голову, такая уж, видно, нам с тобой планида выпала.
— Да твоя-то планида, смотришь, еще ничего, Макар Григорьевич. У тебя вот комнатка да жена, дети выросли. Не гневи Господа. Нас с тобой и равнять нельзя.
— Дети? Эх, земляк, не знаешь ты наших семейных делов — знал бы, не сказал. Как уходил я в германскую на фронт, Егорке моему еще шел тринадцатый годок. А в двадцатом году при взятии Феодосии довелось мне с им повстречаться. Гонят это нас красные на разоружение да переформировку. Гляжу: никак, мой парнишка? Точно, он! Идет с винтовкой в красноармейской шинели и шапке, да статный, пригожий такой, нас окарауливает. Ну, я его окликнул по-отечески: дескать Егорка, дескать — сын! А он мне: «Тятька! Вот ведь где нашелся! Ишь, развоевался, старый хрыч! Смотри, как бы наш комиссар не велел засадить в тебя малую толику свинца. Вот при товарищах скажу: мне царский унтер-вранговелец — не отец!» Вот оно как натравили-то, понял? С тех пор и не заявляется. А на след напасть нетрудно бы — в нашей деревне мой адрес знают. Это, вишь, сын. Ну а с дочкой друга беда. Поля наша за партийцем уже пятый год. Парень непьющий и на всякую работу горазд, да безбожник первостатейший и к старшому уважения вовсе в ем нет. Дети народились — им прозваний христианских мало показалось, они Кимом сыночка нарекли, а девочку, вишь, Электрофикацей. Ким — это, изволишь ли видеть, коммунистический интернационал или другое что-то коммунистическое. Внучку-то мы с женой потихоньку от родителей в церковь снесли да окрестили, а внучок так нехристем и остался. Кабы мне кто в прежнее время наперед сказал, что у меня внук некрещеный будет, — я бы того человека, кажись, из дому бы вытолкал, не жиды мы и не турки. Не поверил бы я, что возможно такое дело. А что крику и ругани у нас было, как проведали они, что девочку мы окрестили! Насмерть они с нами переругались — с тех пор и глаз не кажут. Жена моя Аграфена Кононовна по полу каталась: «Не хочу, — кричит, бывало, Электрофикации; Кима твоего, нехристя, с лестницы спущу!» А сердце-то болит; спечет что аль пожарит — сейчас охнет: вот бы внучаток попотчевать! В баньку соберется: ах, внучаток бы прихватить, веничком попарить! Ким! Ах они, безбожники! Ким! И завоет. Опять же и от фининспектора нам покоя нет: я сапожничаю, починяю — так он житья не дает, в любой день и час открывай окаянному! Лезет колодки пересчитывать. Налог прислал — думал, не выплачу! Продали женин салоп, самовар да кольца обручальные — рассчитались. «Довольно, — думаю, — пойду-ка лучше на завод». И уж было устроился, так ведь выгнали! Подал я, видишь ли, в союз, проработав положенное время, ну а там, прежде чем принять, собрание актива, и меня, значит, на проверку, да как дознались, что унтер царского времени, пристали: где был в гражданскую, зачем служил в Белой армии? Ты-де изменил рабочему классу. Я служил, говорю, верой и правдой, кому присягнул: рабочим до тех пор я никогда не был; коли вы теперь меня в свою рабочую среду примете, буду и на вас работать так же верно, как служил моему государю. Вы, говорю, по моей царской службе видеть можете, что я не перебежчик и не проходимец, а человек верный. «А зачем сапожную мастерскую держал?» — кричат мне. Дураки вы, дураки, говорю, жить мне чем-то надо? Тут один безусый паренек как вскочит: «За тобой, — кричит, — выступает звериная морда вражьего класса!» Ничего, говорю, за мной не выступает, окромя твоей глупости! Разгалделись они, и пришлось мне брать мое заявление обратно. Ну а ден через пять сократили как враждебный рабочему классу элемент. Снова за сапоги взялся, малость только похитрей стал: готовую обувь держу в печке али в буфете горохом засыпаю. Всю молодость провоевал — вот уж не думал, что под старость ровно вору какому изворачиваться придется. Опять же и квартира коммунальная — соседка заела. Ни к плите, ни к ванной жену не допускает. «Только сунься, — кричит, — я ваших заказчиков считаю, сейчас фину сообщу!» Что ты тут будешь делать? Вот и сидим тише воды ниже травы. Ночью с боку на бок ворочаюсь: «Господи, — думаю, — кабы я что дурное делал, а то за свой труд такую муку терплю». Отчего ж это раньше ни коммунальных квартир, ни фининспекторов не было? Заработал человек, и слава Тебе, Господи! Захочу один в целом доме живу, и никто мне не указчик! Да и то сказать, во всех странах, слышал я, памятник неизвестному солдату поставлен, а у нас вот как травят бывших фронтовиков… Да ты что это, Ефим Семенович, так призадумался, что ровно и не слушаешь?
- Камни поют - Александра Шалашова - Альтернативная история / Русская классическая проза
- Дао жизни: Мастер-класс от убежденного индивидуалиста - Ирина Мицуовна Хакамада - Русская классическая проза
- Великорецкие заметки, или Шагами пути на Великую - Лада Владимировна Баёва - Прочая религиозная литература / Русская классическая проза
- В свободном падении - Джей Джей Бола - Русская классическая проза
- Мир глазами Гарпа - Джон Уинслоу Ирвинг - Русская классическая проза
- Родина - Людмила Николаевна Шевелева - Русская классическая проза
- Стая - Лалин Полл - Русская классическая проза
- Вьюга - Иван Лукаш - Русская классическая проза
- He те года - Лидия Авилова - Русская классическая проза
- Лицо Смерти - Блейк Пирс - Детектив / Русская классическая проза