Сестры внимательно слушали.
— Ну, ну, — сказал доктор, — слишком я стар, чтобы менять свои убеждения даже под влиянием присутствующего здесь моего друга Сничи или моей доброй незамужней сестры Марты Джедлер, которая когда-то давно пережила всякие, как она это называет, семейные злоключения и с тех пор всегда сочувствует всем и каждому; а взгляды ее настолько совпадают с вашими (хотя, будучи женщиной, она менее благоразумна и более упряма), что мы с нею никак не можем поладить и редко встречаемся. Я родился на этом поле битвы. Когда я был мальчиком, мысли мои были заняты подлинной историей этого поля битвы. Шестьдесят лет промчались над моей головой, и я видел, что весь христианский мир, в том числе множество любящих матерей и добрых девушек, вроде моих дочек, прямо-таки увлекаются полями битвы. И во всем такие же противоречия. Остается только либо смеяться, либо плакать над столь изумительной непоследовательностью, и я предпочитаю смеяться.
Бритен, слушавший с глубочайшим и чрезвычайно меланхоличным вниманием каждого из говоривших, должно быть внезапно решил последовать совету доктора, если только можно было назвать смехом тот глухой, замогильный звук, что вырвался из его груди. Впрочем, и до и после этого лицо его оставалось неподвижным, и хотя кое-кто из сидевших за завтраком оглянулся, удивленный загадочным звуком, но никто не понял, откуда этот звук исходит. Никто кроме Клеменси Ньюком, служившей вместе с Бритеном за столом, а та, расшевелив его одним из своих излюбленных суставов — локтем, — спросила укоризненным шепотом, над кем он смеется.
— Не над тобой! — сказал Бритен.
— А над кем же?
— Над человечеством, — ответил Бритен. — Вот в чем дело!
— Наслушался хозяина да сутяг этих, вот и дуреет с каждым днем! вскричала Клеменси, ткнув Бритена другим локтем для возбуждения его умственной деятельности. — Да знаешь ты или нет, где ты сейчас находишься? Хочешь, чтобы тебя уволили?
— Ничего я не знаю, — проговорил Бритен со свинцовым взором и неподвижным лицом. — Ничем не интересуюсь. Ничего не понимаю. Ничему не верю. И ничего не желаю.
Столь безнадежная характеристика его душевного состояния, возможно, была несколько преувеличена им самим в припадке уныния, однако Бенджамин Бритен, которого иногда в шутку называли «Мало-Бритеном», намекая на сходство его фамилии с названием «Великобритания», но желая отметить различие между ними (ведь мы иногда говорим "Молодая Англия" *, одновременно подчеркивая и ее связь со "Старой Англией" и их различие) — Бенджамин Бритен обрисовал свое умонастроение, в общем, довольно точно. Ведь для доктора он был примерно тем, чем Майлс был для монаха Бэкона *, и, слушая изо дня в день, как доктор разглагольствует перед разными людьми, стремясь доказать, что самое существование человека в лучшем случае только ошибка и нелепость, несчастный слуга постепенно погряз в такой бездне путаных и противоречивых размышлений, что Истина, которая, как говорится, "обитает на дне колодца", показалась бы плавающей по поверхности в сравнении с Бритеном, погруженным в бездонные глубины своих заблуждений. Одно он понимал вполне: новые мысли, обычно привносимые в эти дискуссии Сничи и Крегсом, не способствовали разъяснению его недоумений, но почему-то всегда давали доктору преимущество н подтверждали его взгляды. Поэтому Бритен ненавидел владельцев юридической конторы, усматривая в них одну из ближайших причин своего душевного состояния.
— Но не об этом речь, Элфред, — сказал доктор. — Сегодня ты (по твоим же словам) выходишь из-под моей опеки и покидаешь нас, вооруженный до зубов теми знаниями, которые получил в здешней школе и затем в Лондоне, а также той практической мудростью, которую мог тебе привить такой скромный старый деревенский врач, как я. Сегодня ты вступаешь в жизнь. Кончился первый испытательный срок, назначенный твоим покойным отцом, и ты — теперь уже сам себе хозяин — уезжаешь, чтобы исполнить его второе желание. Три года ты проведешь за границей, знакомясь с тамошними медицинскими школами, и уж конечно еще задолго до возвращения ты забудешь нас. Да что там! и полугода не пройдет, как ты нас позабудешь!
— Я забуду!.. Впрочем, вы сами все знаете, что мне с вами говорить! со смехом сказал Элфред.
— Ничего я не знаю, — возразил доктор. — А ты что скажешь, Мэрьон?
Мэрьон, водя пальчиком по своей чайной чашке, видимо хотела сказать, но не сказала, — что Элфред волен забыть их, если сможет. Грейс прижала к щеке цветущее личико сестры и улыбнулась.
— Надеюсь, я не был слишком нерадивым опекуном, — продолжал доктор, но, во всяком случае, сегодня утром меня должны формально уволить, освободить — и как это еще называется? — от моих опекунских обязанностей. Наши друзья Сничи и Крегс явились сюда с целым мешком всяких бумаг, счетов и документов, чтобы ввести тебя во владение состоявшим под моей опекой имуществом (жаль, невелико оно, так что распоряжаться им было нетрудно, Элфред, но ты станешь большим человеком и увеличишь его); иначе говоря, придется составить какие-то смехотворные бумажонки, а потом подписать, припечатать и вручить их тебе.
— А также надлежащим образом засвидетельствовать, согласно закону, сказал Сничи, отодвинув свою тарелку и вынимая из мешка бумаги, которые его компаньон принялся раскладывать на столе. — Но так как я и Крегс распоряжались наследством вместе с вами, доктор, мы попросим обоих ваших слуг засвидетельствовать подписи. Вы умеете читать, миссис Ньюком?
— Я незамужняя, мистер, — поправила его Клеменси.
— Ах, простите! И как это я сам не догадался? — усмехнулся Сничи, бросая взгляд на необычайную фигуру Клеменси. — Вы умеете читать?
— Немножко, — ответила Клеменси.
— Утром и вечером читаете требник, — там, где написано про обряд венчания, — а? — в шутку спросил поверенный.
— Нет, — ответила Клеменси. — Это для меня трудно. Я читаю только наперсток.
— Читаете наперсток! — повторил Сничи. — Что вы этим хотите сказать, милейшая?
Клеменси кивнула головой:
— А еще терку для мускатных орехов.
— Да она не в своем уме! Это случай для Канцлерского суда! * — сказал Сничи, воззрившись на нее.
— …если только у нее есть имущество, — ввернул Крегс.
Тут вступилась Грейс, объяснив, что на обоих упомянутых предметах выгравировано по изречению, и они, таким образом, составляют карманную библиотеку Клеменси, ибо она не охотница читать книги.
— Так, так, мисс Грейс! — проговорил Сничи. — Ха-ха-ха! А я было принял эту особу за слабоумную. Уж очень похоже на то, — пробормотал он, поглядев на Клеменси. — Что же говорит наперсток, миссис Ньюком?
— Я незамужняя, мистер, — снова поправила его Клеменси.
— Ладно, скажем просто Ньюком. Годится? — сказал юрист. — Так что же говорит наперсток, Ньюком?
Не стоит говорить о том, как Клеменси, не ответив на вопрос, раздвинула один из своих карманов и заглянула в его зияющие глубины, ища наперсток, которого там не оказалось, и как она потом раздвинула другой карман, и, должно быть, усмотрев там искомый наперсток, словно драгоценную жемчужину, на самом дне, принялась устранять все мешающие ей препятствия, а именно: носовой платок, огарок восковой свечки, румяное яблоко, апельсин, монетку, которую хранила на счастье, баранью косточку, висячий замок, большие ножницы в футляре (точнее было бы назвать их недоросшими ножницами для стрижки овец), целую горсть неснизанных бус, несколько клубков бумажных ниток, игольник, коллекцию папильоток для завивки волос и сухарь, и как она вручала Бритену все эти предметы, один за другим, чтобы тот подержал их.
Не стоит говорить и о том, что в своей решимости схватить этот карман за горло и держать его в плену (ибо он норовил вывернуться и зацепиться за ближайший угол) она вся изогнулась и невозмутимо стояла в позе, казалось бы, несовместимой с человеческим телосложением и законами тяготения. Достаточно сказать, что она в конце концов торжествующе напялила наперсток на палец и забренчала теркой для мускатных орехов, причем оказалось, что запечатленные на них литературные произведения были уже почти неразборчивы — так часто эти предметы чистили и натирали.
— Это, стало быть, и есть наперсток, милейшая? — спросил мистер Сничи, посмеиваясь над Клеменси. — Что же говорит наперсток?
— Он говорит, — ответила Клеменси и, поворачивая наперсток, стала читать надпись на нем, но так медленно, как будто эта надпись опоясывала не наперсток, а башню, — он говорит: "Про-щай оби-ды, не пом-ни зла".
Сничи и Крегс расхохотались от всей души.
— Как ново! — сказал Сничи.
— Чересчур просто! — отозвался Крегс.
— Какое знание человеческой натуры! — заметил Сничи.
— Неприложимо к жизни! — подхватил Крегс.