— Мне хотелось порасспросить вас кое о чем, фрейлейн Шэнлейн, — говорит комиссар и предлагает ей папиросы. — Да вы сядьте и возьмите папироску!
Женщина отрывисто бросает: — Я не курю.
— Раз, два, три, четыре, — пересчитывает комиссар окурки в пепельнице. — И в комнате табачный дым. У вас гости, фрейлейн Шэнлейн?
Она посмотрела на него без испуга, без страха. — Я никогда не признаюсь в том, что курю, — сказала она затем, — дело в том, что врач запретил мне куренье из-за моих легких.
— Значит, у вас нет гостей?
— Значит, у меня нет гостей.
— Я скоренько осмотрю вашу квартиру, — заявляет комиссар и встает. — Нет, пожалуйста, не трудитесь. Я уж сам найду дорогу.
Он быстро прошел через две других комнаты, заставленных диванами, шкафами, креслами и кронштейнами. На миг он приостановился, вслушался, обратившись лицом к одному из шкафов, и улыбнулся.
Затем возвратился к фрейлейн Шэнлейн. Она стояла там же, где он оставил ее, — у стола.
— Мне сообщили, — сказал он, снова садясь, — что у вас бывает много гостей, и притом таких, которые обычно остаются ночевать, но вы о них никогда не заявляете. Вы знаете постановление, что вы обязаны заявлять?
— Мои гости, это почти всегда племянники и племянницы, они не остаются у меня дольше, чем на две ночи, кажется, я обязана заявить только при четвертой ночевке…
— У вас, видно, большущая семья, фрейлейн Шэнлейн, — задумчиво сказал комиссар. — Чуть ли не каждую ночь у вас остаются один, два, а иногда и три родственника.
— Это сильно преувеличено. Впрочем, у меня действительно семья очень большая. Шесть братьев и сестер, все женатые и замужние и все многодетные.
— И среди ваших племянниц и племянников есть даже почтенные старые мужчины и дамы?
— Их родители, конечно, тоже навещают меня иногда.
— Удивительно большое, удивительно общительное семейство… Да, что я еще хотел спросить: где у вас стоит ваш радиоприемник, фрейлейн Шэнлейн, я что-то не вижу его.
Она крепко сжимает губы: — У меня нет радиоприемника.
— Ну конечно! — кивает комиссар. — Ну конечно. Совершенно так же, как вы никогда не признаетесь, что курите. Но ведь музыка по радио не вредна для легких.
— Но она вредна для политических взглядов, — насмешливо отозвалась она. — Нет, у меня нет радиоприемника. Если слышно музыку у меня в квартире, то это патефон, вон он стоит на полке за вашей спиной.
— И говорит на иностранных языках, — закончил Эшерих.
— У меня очень много иностранных пластинок с танцовальной музыкой. Я не считаю преступлением даже сейчас, во время войны, ставить их иногда для моих гостей.
— Для ваших племянников и племянниц? Нет, в этом действительно не было бы никакого преступления.
Он встал, держа руки в карманах. Вдруг он заговорил совсем другим тоном, уже не насмешливо, а грубо: — А что вы скажете, фрейлейн Шэнлейн, если я вас сейчас прихвачу с собой, а здесь устрою небольшой наблюдательный пунктик и оставлю у вас в квартире нашего тайного агента? Он бы мог встречать ваших гостей и заодно знакомиться с документами ваших племянников и племянниц. Может быть, кто-нибудь из гостей притащит с собой даже радиоприемник? Как вы полагаете?
— Я полагаю, — отозвалась фрейлейн Шэнлейн, все так же бесстрашно, — что вы с самого начала пришли меня арестовать. Поэтому все равно, что я скажу. Идемте! Могу я только надеть платье вместо этих спортивных брюк?
— Еще минутку, фрейлейн Шэнлейн! — крикнул ей вслед комиссар.
Она остановилась, и, уже держась за ручку двери, обернулась к нему.
— Еще одну минутку. Конечно, вы совершенно правильно сделаете, если перед своим уходом выпустите того господина, который сидит у вас в шкафу. Мне уже тогда, когда я проходил через вашу спальню, показалось, что ему там весьма душно. В шкафу наверно очень много нафталина…
Красные пятна на ее скулах исчезли; побелев как полотно, она неподвижно смотрела на него.
Он покачал головой. — Дети! Дети! — сказал он с насмешливой укоризной. — Да вас же можно голыми руками брать. И еще воображаете себя заговорщиками! И еще хотите бороться с нашим государством своими детскими фокусами? Да вы только себе вредите!
Она смотрела на него, оцепенев. Рот ее был плотно сжат, глаза лихорадочно блестели, она все еще держалась за ручку двери.
— Но вам повезло, фрейлейн Шэнлейн, — продолжал комиссар тем же легким тоном презрительного превосходства, — поскольку сегодня вы лично меня совершенно не интересуете. Я интересуюсь сегодня только господином в вашем шкафу. Может быть, когда у себя в кабинете я обдумаю ваше дело, я сочту своей обязанностью доложить о вас в соответствующем месте. Я говорю — может быть, наверно еще не знаю. А может быть, ваше дело покажется мне слишком пустяковым, особенно, принимая во внимание ваши легкие…
Вдруг она заговорила горячо и страстно: — Не нужно мне от вас никакой милости! Ненавижу вашу жалость! Мое дело не пустяковое! Да, верно, я систематически укрывала у себя политически неблагонадежных! Я слушала передачи из-за границы! Вот! Теперь вы знаете! Теперь вы уже не можете щадить меня — несмотря на мои легкие!
— Барышня! — насмешливо сказал он и окинул почти сострадательным взглядом эту странную фигуру старой девы в спортивных брюках и желтом с красными пуговицами джемпере. — У вас не только легкие, у вас и нервы! Полчаса допроса, и вы бы увидели, какая жалкая бессильная тряпка ваше тело! Очень неприятно, когда такую штуку относительно себя обнаружишь, подобного унижения собственного достоинства многие совсем не могут вынести, и потом сами мастерят себе петельку.
Он еще раз посмотрел на нее, задумчиво кивнул. Затем сказал пренебрежительно: — И это называется бунтовщики!
Она содрогнулась, словно ее ударили хлыстом, но не ответила.
— Однако мы за приятной беседой совершенно позабыли о вашем госте в шкафу, — продолжал он, помолчав. — Идемте, фрейлейн Шэнлейн, если мы не вызволим его, он, пожалуй, там богу душу отдаст.
Энно Клуге действительно уже задыхался, когда комиссар вытащил его из шкафа. Комиссар положил маленького человечка на шэзлонг и несколько раз сделал ему искусственное дыхание, чтобы в его легкие проник более чистый воздух.
— А теперь, — сказал он, посмотрев на женщину, безмолвно стоявшую тут же, — а теперь, фрейлейн Шэнлейн, оставьте нас одних с господином Клуге, по крайней мере, на четверть часика. Посидите в кухне, оттуда труднее всего подслушивать.
— Я никогда не подслушиваю!
— Нет, так же, как вы не курите и развлекаете патефоном только племянников и племянниц! Я позову вас, когда вы мне понадобитесь!
Он еще раз кивнул ей и, проверив, действительно ли она ушла в кухню, обратился к господину Клуге, который теперь сидел на диване и своими водянистыми глазами в страхе смотрел на комиссара. По его лицу уже катились слезы.
— Ну, ну, господин Клуге, — сказал комиссар успокоительно. — Это вас так обрадовала встреча со стариком Эшерихом? Значит, вы скучали обо мне? Говоря по правде, я тоже по вас соскучился и счастлив, что снова отыскал вас. Теперь мы уже так легко не расстанемся, дорогой господин Клуге!
Слезы ручьями полились из глаз Энно. Он судорожно всхлипывал: — Ах, господин комиссар, вы же мне наверняка обещали отпустить меня!
— Да разве я вас не отпустил? — спросил комиссар удивленно. — Но ведь это же не исключало того, что я вас опять заберу, когда по вас соскучусь. Может быть, мне нужно, чтобы вы еще один протокол подписали, а, господин Клуге? В качестве моего друга вы не откажете мне в таком маленьком одолжении? А?
Энно затрепетал от взора этих устремленных на него безжалостных насмешливых глаз. Он знал, что эти глаза могут все что угодно из него вытянуть, он все сейчас же выболтает и тогда он пропал, пропал навек — так или иначе…
ГЛАВА 32
Эшерих и Клуге отправляются на прогулку
Когда комиссар Эшерих и Энно Клуге вышли из флигеля на Ансбахерштрассе, было уже совсем темно. Нет, не взирая на легкие фрейлейн Шэнлейн, комиссар все же не решился признать ее дело пустяковым. Эта старая дева готова была прятать у себя любого преступника, без всякого разбору. У Энно Клуге, например, она, видимо, даже не спросила имени и спрятала только потому, что его притащила к ней приятельница.
И фрау Гэберле тоже следует рассмотреть повнимательнее. Горе с этим народом! Сейчас, когда идет величайшая война за мировое господство, даже сейчас он все-таки бунтует. Куда ни повернись, везде подвох. Комиссар Эшерих был твердо уверен, что чуть не в каждой немецкой семье полным-полно всяких секретов и подвохов, стоит только покопаться. Почти у каждого — исключая, разумеется, преданных членов национал-социалистской партии, — совесть нечиста. Впрочем, он, конечно, поостерегся бы произвести такой обыск, как сейчас у Шэнлейн, у кого-нибудь из членов этой партии.