Позабыв про Бартоломеуса, два чуда природы гоняли по лаборатории. Впоследствии он часто оправдывался перед самим собой, что не сразу понял, в чем дело. Что в смятенных чувствах не сразу связал осколки венецианского стекла на полу с графином вина, в котором Шлавино две недели назад растворил одну из своих конфет. «…Смеха ради я бросил в вино конфету, превращающую в ящерицу. Кто выпьет, удостоится чести стать моим геральдическим украшением. Ха-ха…»
Цык-цык-цык-цык… — старалось геральдическое украшение, улепетывая со всех лап.
Паук кинулся следом еще быстрее, обогнал, развернулся…
Цык-цык… — попыталась ящерица снова удрать.
Холод пронизал Бартоломеуса с головы до пят.
— Стой! — вскричал он, вдруг разом все уразумев. Подскочил к чудовищу и взмахнул мечом.
Но был поздно. Паук подхватил ящерицу передними лапами и ловко, как деликатес, сунул в свою разверзнутую собачью пасть.
Хрррысть!.. Хрррысть!.. — хрустнули хрупкие косточки бедного графа Эдельмута. Ящерица исчезла в пасти у чудовища.
Собачья голова еще жевала, а одна из восьми паучьих лап уже отлетела в сторону.
Вторая!..
Третья!..
Все, что мог сделать Бартоломеус, коривший себя за промедление, это рубить в отчаянии и без остановки. Рубить, не обращая внимания на черные паучьи лапы, сдиравшие с него одежду вместе с кожей, царапавшие его по лицу, пытавшиеся вырвать у него из рук меч.
А паук был силен. Пяти оставшихся лап было достаточно, чтобы ухватить противника, как куклу, и медленно, но верно тащить в одном направлении — к собачьей пасти, усеянной острыми зубами.
Еще две мохнатые лапы отлетели в сторону. Паук повалился набок, обнимая противника. Не удержавшись, Бартоломеус упал сверху на мерзкое создание.
Лапы сжались сильнее.
Чувствуя, что задыхается, он из последних сил взмахнул мечом. Меч погрузился в незащищенный иглами живот чудовища.
Да там и остался. Страшная боль пронзила правую руку Бартоломеуса.
Паук задергался, собачья голова завыла.
Чудовище было смертельно ранено, но лапы не отпускали добычу. Они сжимали то сильнее, то слабее, но вырваться не давали. К тому же Бартоломеус чувствовал, что быстро слабеет от потери крови. Кровь так и хлестала из прокушенной правой руки.
Сколько они так копошились — он и чудовище — в объятиях друг друга, он не мог потом вспомнить. Чудовище умирало, не разжимая железных объятий. Бартоломеус умирал, уже не в силах пошевелиться. Глаза застилал кровавый туман, он проваливался куда-то в небытие, и уже, кажется, насовсем…
Из небытия его вытащили чьи-то сильные руки. Отцепив паучьи лапы, почти переставшие дергаться, спаситель оттащил раненого в сторону и принялся что-то выделывать с раненой рукой.
Уже скоро Бартоломеус почувствовал, что рука больше не кровоточила.
— Пить… — попросил он. Голос был слаб против воли.
Ппык!.. — ответила фляга. В рот полилась вода.
Уже несколько мгновений спустя Бартоломеус почувствовал себя воскресшим.
— Кто ты, мой ангел-спаситель? — прошептал он, пытаясь разглядеть во тьме черты лица незнакомца.
«Ангел-спаситель» наклонился, приблизив лицо. Блики от пламени факела скользнули по глазкам-щелкам, по толстым щекам, по выпачканным свежей кровью пухлым губам, по белоснежным клыкам…
Упырь!
Жирный вампир стоял на коленях перед Бартоломеусом с флягой в руке.
* * *
— Клянусь моей бабушкой, — шептал толстяк, приблизившись вплотную к смертельно бледному «спасенному», — клянусь моей бабушкой: пью кровь только по самой надобности. Ну, что я — душегуб, что ли? Стыдно сказать: разжирел, как боров на убой, старею на глазах, эликсир молодости и тот не помог! А тут… думаю, как не попробовать, раз сама течет? Тебе эта кровь больше не понадобится, а меня омолодит, ясно, лет на пяток-другой. Стройность обрету. Послушай, Безголовый, я ж тебе рану-то перевязал. — Он тронул Бартоломеуса за плечо. — Все крепко. Ничего плохого тебе не хочу. Веришь?
Будь Бартоломеус в силах улыбаться, он бы улыбнулся.
— Поверю, если жив останусь, — пообещал он. И попробовал подняться. — Ау-у-у! — Страшная боль пронзила бок. В глазах потемнело. Он повалился навзничь.
— Браток, у тебя, кажись, ребра переломаны, — высказал предположение Упырь. — Ты вот что, ты лежи, браток. Я сейчас людей позову Только уговор: я уйду, а ты — никому про потайной ход.
— Какой такой ход?
— Ну, тот, что в соседней каморке. Через который мы с Шлавино проползли. Темная ему память!
— Иди, — кивнул Бартоломеус.
Некоторое время спустя у входа в подземную лабораторию раздался зычный крик:
— Убива-а-юу-у-ут!.. Люди-и-и!.. Убива-а-юу-у-ут! А-а-а-а-а-а!..
Далее Упырь жирным колобком скатился вниз. Сиганул мимо Бартоломеуса в каморку с гомункулюсами. Шур-шур, — зашебуршало там. И стихло.
На лестнице послышались голоса. Заметались по стене блики от факелов. Фукс и Вольф спускались в подземелье, выставив вперед топоры.
«А все-таки я убил его сам, — подумал Бартоломеус, закрывая глаза. — Склянка не была разбита…»
Глава 7
Про голубой цветочек, страшное слово «аутодафе» и событие, завершающее всю эту историю
Все эти три недели, проведенные Бартоломеусом в постели, в замке царил траур. Хотя, если точнее, траур царил в сердцах посвященных. О том, что граф Эдельмут, превратившись в ящерицу, был проглочен чудовищем, знали немногие — Бартоломеус, принцесса Розалия, Эвелина, Марион и Пауль. Всем же остальным было объявлено: граф Эдельмут уехал по делам в соседнее графство Грюнталь и вернется не скоро.
Первые две недели после сражения с пауком Бартоломеус находился между жизнью и смертью.
— Сломаны два ребра, — установил врач. — Ребра прокололи мышцу и вызвали гнойное воспаление. Необходимы покой, обильное питье и уход.
Больной метался в лихорадке, не узнавая никого.
Однако заботливые руки фрейлин — которые оказались не только болтушками, но и деловитыми сиделками (в те времена женщины даже высокого положения неплохо разбирались в уходе за больными), — так вот, руки фрейлин, а также доброе сердце принцессы Розалии и в особенности целебный пионовый бальзам сделали свое дело. Воспаление стало уменьшаться, а раненый начал потихоньку поправляться.
И хотя от слабости он часто погружался в сон, полный кошмарных видений, еще долго не мог без стона двигать рукой, хотя сломанный бок не давал подняться с постели, — все же с каждым днем Бартоломеусу становилось лучше.
«Лучше». Можно было бы сказать так про человека, возвращавшегося к жизни. Но всю радость выздоровления Бартоломеусу отравляло воспоминание о последних минутах графа Эдельмута. А точнее, мысль о том, что он «не успел».
Не успел. Хруст косточек ящерицы преследовал его во сне. Не поймите неправильно: он не слишком горевал о своем погибшем господине. Истинную сущность Эдельмута он узнал во всей красе в последнем разговоре с графом. Нет, не это мучило его.
Но Эвелина. Маленькая его госпожа, которая так долго искала отца. И нашла, чтобы тут же потерять. Он всю жизнь будет повинен перед ней. Ему нет прощения.
Одно утешало — Эвелина таки унаследует графство. Принцесса Розалия, конечно же, подтвердит, что девочка является дочерью погибшего графа Эдельмута.
А Эвелина… Эвелина и не думала о графстве. Ни о графстве, ни о наследстве. Трудно гадать, о чем в это время были ее мысли. Несомненно, потрясенная гибелью графа, она долгие дни находилась в состоянии молчаливой задумчивости. Никто не слышал от нее ни единого слова. Как будто со смертью отца девочка потеряла дар речи.
Ни сострадательной принцессе, ни веселым фрейлинам не удавалось ее растормошить. Глубоко погруженная в себя, она будто не понимала, где находится и что происходит вокруг. Она почти не ела, не отвечала на вопросы и ни разу не заплакала.
Принцесса сильно беспокоилась о ней. Марион проливала горькие слезы, Пауль бестолково ходил вокруг да около — Эвелина не замечала никого.
И лишь когда ей наконец разрешили войти в комнату выздоравливающего Бартоломеуса — вот тогда-то, после двух недель молчания, она заговорила в первый раз.
Со стуком закрылась дверь.
Оказавшись у постели больного, она долго стояла, во все глаза глядя на худого человека, бледного до желтизны.
— Эвелина, — молвил Бартоломеус, дотрагиваясь до ее черных кудрей.
— Бартоломеус, я люблю тебя!.. — Брови девочки изогнулись, по щеке скатилась слеза.
Он притянул ее к себе здоровой рукой. И долго не отпускал, закрыв глаза и проводя пальцами по ее черным шелковистым волосам…
Прошло очень много времени, прежде чем она снова подняла голову.
— Он… он очень страдал? — спросила она. Конечно же, об отце.