— Всем одинаковые, — сказал Бочаров.
— Обида это для Мотовилихи, — стукнул себя в грудь Алексей Миронович. — С лапотниками сравняли!
А гости лезли лобызаться, целовали медаль, расчувствовались до слезы:
— Все награды как есть в Расее заберем! Мастерство-то у нас от дедов-прадедов!
Уже никто никого не слушал. Стучали пальцами друг дружке по грудям, хватались за рукава. Кто-то дважды в сердцах бухал дверью и ворочался — договорить. Медаль валялась на столе в луже кумышки.
Бочаров выбрался в огород. В небе холодало, хорошо пахло весенней землей, талым снегом, залегшим в межгрядье. Косте все-таки пришлось выпить три стопаря, в голове теперь пошумливало, все виделось резко, без полутонов. Через дыру полез во двор Паздерина, условно постучал в окошко. Никто не отворял, слышались громкие голоса, будто стекло отражало гвалт гилевских гостей.
Прошел черный ход, сенки, с трудом отворил дверь в летнюю избу. Парни сидели в обнимку. На столе водка, хлеб, капуста, какая-то рыба, ржавая, растерзанная. Душный запах кабака.
У Кости даже ладони вспотели от обиды. Повернулся — поздно. С посудиной в руке ринулся наперерез кудрявый с заячьей губой обдирщик:
— У-у, Константин Петрович! Не откажи ради нашего праздника. Стало быть, и мы, пришлые, не пальцем деланы, как ты и говорил!
— Не могу, не могу.
Никита смущенно смотрел то на Бочарова, то на стакан, в котором утоплена была медаль.
— Не побрезгай, — обступили Бочарова, — не побрезгай, начальник. Сам говорил, все мы братья!
Хрястнуло, мелкими осколками сыпануло стекло. Бочаров выскочил в сенки, на улицу, за ним — Никита, парни. Пошатываясь, сбычив простоволосую голову, опустив очугуневшие кулаки, стоял перед лужей у ворот Андрей Овчинников.
— А ну выходи, гад! Душа горит и нету прощения!..
Никита перешагнул лужу, встал перед ним, вскинув рыжеватую бородку:
— В чем прощение?
— Убью, сволота приблудная! — заревел Андрей.
Ловко увернувшись от удара, Никита опять остановился:
— А дальше что?
— Отдай, слышь, добром отдай! В обмен. — Протянул ладонь, на ней — кружочек медали.
— У меня своя есть, — усмехнулся Никита.
Парни стояли стенкой, не замечая лужи, от хмеля слишком крепко выпрямив ноги. С плеском ступив в воду, Бочаров отгородил их от Андрея:
— Где Ирадион?
Овчинников дико смотрел на свой кулак, палец за пальцем его сжимал; медаль до крови врезалась в ладонь.
— Где Ирадион? — повторил Бочаров.
— Погоди. — Овчинников потер кулаком лоб. — Лихо ему.
— Идем! — Бочаров подхватил Андрея под руку, тот неожиданно подчинился.
Ирадион лежал на постели, мелко дыша, едва шевеля исхудалыми руками. Щеки завалились, скулы выперли бугорками, на них — свекольные пятна. Жидкие синеватые косицы волос растрепались по подушке, запудрены перхотью.
На грубо сколоченном табурете, скрестив косолапые ноги, сидел Топтыгин. Костя, кроме этой необидной клички, мало о нем знал. На встречах у Иконникова семинарист ничем не проявлялся, и если бы после несколько раз умело Бочарова не поддерживал, если бы не тетрадка, Костя, вероятно, просто бы забыл о нем. Но у Топтыгина были свои убеждения, своя вящая убежденность: не воинствующая, скорее — крепость.
— Сорвалось сегодня все? — попробовал улыбнуться Ирадион, вышла гримаса.
— Дикость. — Бочаров присел на краешек постели, стараясь на Костенку не глядеть: почему-то чувствовал себя перед ним виноватым. — А мы эту стихию надеемся организовать, обогатить мыслями. В библиотеке хорошо говорили…
— Говорить и теперь говорим. — Ирадион подвигал пальцами, будто составленными из желтоватых косточек.
— Москва не сразу строилась, — вмешался Топтыгин, захватив ногами передние ножки табурета. — После реформы была первая волна, мы — вторая, за нами будут третья, четвертая… А ежели по-иному, то все мы звенышки одной цепи разнособранной, исходящей из прошлого и тяготеющей ко грядущему. Цепь эту составляют наши малые и большие деяния, как умственные, так и практические. Практические могут быть под спудом, умственные же от всякого давления становятся пронзительней. — Он покачался вместе с табуретом, засмеялся розовыми деснами. — Я только теоретик, вы же практики, как в любой вере…
— Какой я практик? Даже весна свалила. — Ирадион отвернулся.
Нашло тягостное молчание.
— А ведь я прощаться надумал, — косолапо соскочил Топтыгин с табурета. — Скоро мне в глушь, в Кудымкару, к язычникам!
Бочаров сердито поднял глаза:
— Чему радуешься? Это похуже нашей ссылки.
— А я книги с собой возьму, учить стану! Так-то, Мотовилиха! Ну, ты, Ирадион, поправляйся, ладно?
— Поправляйся! — Бочаров даже голос повысил. — Ему литейку оставлять необходимо.
Костенко махнул пальцами:
— Не литейка, климат мне присужден… Но все равно не жалею и от огня не уйду. Какие люди вызреют при огне!
— Прощай, брат. — Топтыгин прижался лбом ко лбу Ирадиона: смешались синие и соломенные волосы. — Прощай.
— Еще свидимся. — Ирадион опять попробовал улыбнуться.
— Я провожу, — засобирался Бочаров. Ирадион согласно закрыл глаза: понимал, что Косте с ним тяжело. За перегородкою в провальном сне скрипел зубами Овчинников…
Они шли, попирая ледок, покрывший мелкие ручейки. Темно было уже, ни черные останки снега, ни оголенная земля не отражали звездного света. В окошках мало огня: Мотовилиха сумерничала. Зато Большая улица светилась в два ряда и желто опрокидывалась в плескучие лужи. Квартира Воронцовых озарена была, словно храм, за шторами высоких окон происходила таинственная, недоступная для Бочарова жизнь, средоточением которой являлась Наденька. И, представляя ее с Воронцовым, представляя смутно, без телесного знания любви, Костя почувствовал такую тоску, что слезы сдавили горло.
— Какая же здесь община? — спросил Топтыгин, не замечая его состояния: припомнил, что говорил когда-то о Мотовилихе Иконников.
— Никакой пасторальной общины, никакого новгородского веча! — воскликнул Костя. — Все напридумали!..
— Понимаю. — Топтыгин приостановился. — Но ты всегда был слишком горяч, Бочаров. Вспомни, чему учил нас Николай Гаврилович Чернышевский устами Рахметова…
— Извозчик, — обрадованно закричал Костя, увидев у трактира широкую фигуру на облучке. — Извозчик!
Топтыгин не обиделся, снял картуз:
— Обнимемся, что ли? — неуклюже облапил Костю. — Когда-нибудь договорим… И все ж таки береги себя для главного.
Зацокотали, заплескались копыта, колеса облились водой, Топтыгин помахал картузом. Бочаров сунул руки в карманы, медленно захлюпал ногами. Вдоль стен пробирались люди, катили коляски, обдавая их брызгами; лошади напоминали сказочных животных, выходящих из волн. Скоро лопнут на Каме льды, опять свирепо устремятся вниз, к Волге. А по широкой вспененной воде пойдет пароход с баржой, осевшей от тяжести пушек. И снова будет торжество Воронцова.
глава третья
Весело под синим вешним небом бахает пушка, другая, третья. Ревет гудок, сотрясая воздух, сливаясь с пушечным громом. Кама красно кипит у дамбы, Кама плавится под солнцем, и дым парохода кажется зеленым в игре хмельного света.
Пароход этот «Владимир» отвалил от мотовилихинской пристани, построенной братьями Каменскими у складского амбара. С крошечного пароходика «Кунгурячка», бегущего из Перми в Мотовилиху, машут платками, шляпками. Свежак треплет на мачте «Владимира» вымпел, по низким бортам переливы огней, словно подвижной золотой кант; искры сыплются с колеса. Широкогрудая смоленая баржа послушно поспешает за ним, и с кормы ее что-то срывисто выкрикивают. Орет толпа на берегу, орут пушки. Наденькино лицо порозовело, глаза влажны, волосы выбились из-под шляпки вьются на ветерке, щекочут. Она подалась вперед, за пароходом, она ошеломлена сверканием, громом, неистовыми запахами дыма, смолы, реки, мокрого дерева, молодой листвы. Капитан Воронцов держит руку под козырек, щурится, косится на полковника Нестеровского, который тоже стоит по-военному, с трудом сдерживаясь, чтобы не закричать вместе с толпой. Даже инспектор Майр и тот поддается общему настроению, деревянное лицо его изображает букву «о», глубоко врубленные под лоб глаза следят за пароходом, растворяющимся в мареве.
И вдруг словно какая-то форточка захлопывается в душе инспектора. Он настораживается, оглядывается в сторону полигона, Пушки внезапно смолкают, будто подавившись, и эхо убегает далека в леса и падает там без поддержки.
— Прошу следовать за мной, господа, — удовлетворенно говорит инспектор.
Наденька, еще ничего не понимая, со смехом оборачивается к Воронцову. Николай Васильевич, невидящими зрачками взглянув на нее, бежит сквозь раздающуюся толпу к своей коляске. Где-то в памяти впечатлелась улыбка Наденьки, сначала веселая, через миг растерянная. Но сердце толчками бьет в ребра, и с поразительной четкостью видны блестящие зеленые травинки по сторонам, глубоко прорезанные колесами пушек фиолетовые колеи полигонной дороги, хвост лошади, откинутый назад, по ветру скорости.