Перед мысленным взором Жанны вдруг встало видение: опять этот бессмысленный прокаженный, как мрачное пятно на залитой солнцем равнине; стоит он на белом камне и почесывается. И почудилось ей, будто он запрыгал с выступа на выступ, грозя пальцем, показывая свое безобразное лицо, шипя безъязычным голосом…
— Повелительница! — начал было Коджа. Но она повернулась к нему лицом, вскинула свои смятенные глаза и прошептала:
— Я молюсь, молюсь!.. Ужели Бог не сжалится? Коджа пожал плечами и промолвил:
— Очень нужно Богу жалеть людей! И без того уж конец света в его власти. Мелек-король и этот нормандский навоз уже у него на глазах. Может ли кто, кроме Бога, знать, чем все кончится? Как может Он жалеть о том, что положил в своей премудрости? Скажу одно: если король умрет, умрет и тот человек!
Жанна высоко закинула голову и проговорила:
— Нет, Коджа, король не умрет!.. Но если до завтра этот человек не выйдет вон из города, я пойду разыскивать его.
Ранним утром Жиль вышел из ворот и завернул за угол рва, направляясь в ту сторону, где сидела Жанна. Голова его была опущена на грудь.
Жанна поспешно вышла из-под тени быков и остановилась перед ним, скрестив руки на груди. В эту минуту тень башни была увенчана тенью самого Ричарда, но она этого не заметила.
— Стойте, сударь Жиль! — воскликнула она. Нормандец взвизгнул, словно свинья, которую отгоняют от корыта, и побледнел, как смерть.
— О, сердце Иисуса! — вскричал Герден.
Глава XII
БОРЬБА В ПОТЕМКАХ
Никогда еще не было Ричарду так полезно одно его свойство, как теперь: это — его безграничная невозмутимость. Днем ли, ночью ли, он мог сидеть неподвижно, как камень, как гранитная глыба в образе человека. И ничто не могло его смутить — ни внешние тревоги, ни работа его собственных мозгов. В такое-то созерцательное настроение впал он, как только захлопнулась за ним дверь тюрьмы, и в таком положении оставался три-четыре недели, между тем как Судьба плела свою нить. Изо дня в день являлся к нему эрцгерцог с обидами, про которые он рассказывал или которые сам наносил. А Ричард едва поводил бровью на его слова. Эрцгерцог намекал про выкуп, а Ричард глаз не спускал со стены за его головой. Эрцгерцог говорил о письмах от того — другого великого человека, из которых-де явствовало, что о выкупе нечего было и думать, а Ричард засыпал. Ну, что поделать с человеком, который и к мирным предложениям и к угрозам относится с одинаково безграничным равнодушием? Если считать это поводом к обиде — конечно, Ричард подавал повод; если тут все дело решали деньги, то, надо заметить, Ричард не предлагал за себя ни гроша, а враги требовали слишком много.
Все эти письма к эрцгерцогу были не такого рода, чтобы войти в состав строгого Свода законов дипломатии, как зерна в закрома, или иссушить Песенник, как долину Иезекиила. Все это были произведения касательные или достодолжные и намекательные, то краткие, то медоточивые. Так, например, граф Сен-Поль писал: «Дорогой наш родственник! Убейте убийцу вашего родственника!» И едва ли мог он, при таких условиях, выразиться лучше.
Король Филипп французский прислал целых два письма. Одно, врученное герольдом, было очень длинно и написано языком послания апостола Иакова, с тем расчетом, чтоб оно могло попасть в Свод законов дипломатии. Другое привез за пазухой Савиньяцкий монах, и вот что оно гласило: «На ниве, по которой прошла борона, землепашец может сеять с надеждой собрать добрый урожай. Когда жатва убрана в закрома, он созывает к себе друзей своих и работников: и идет у них пир горой. Возделывайте ниву и молитесь! Я молюсь».
Наконец, прибыл прихрамывающий богомолец из Аквитании. Скуфья у него была усеяна металлическими образками, а в голенище левого сапога хранился пергаментный сверток, который заставлял его ступать вприпрыжку. Этот сверток оказался письмом от Джона, графа Мортена, которое гласило: «Пока я присматриваюсь тайком, а когда наследую свое царство, то воздам явно».
Отнюдь нельзя было сказать про эрцгерцога, что он умен; но было бы трудно не понять всех этих писем, если знать хоть сколько-нибудь политику Европы. Если остановка только за деньгами, вот и деньги! Представьте же себе, как эрцгерцог, начиненный спешными тайнами стольких государей, старался изливать их в целых речах! А король Ричард спал себе да спал.
— Черт побери! Да он, кажется, смеется надо мной? — сказал, наконец, повелитель Австрии и оставил его в покое.
С той минуты Ричард начал распевать.
Не будем несправедливы к Луитпольду: для него вопрос сводился не исключительно к деньгам; но деньги перевесили. А Ричард не просто оскорбил смертельно своего тюремщика: он оскорбил его бесконечное число раз. Эрцгерцог был человек щепетильный, а Ричард проворными ножищами, как бык, вытоптал все местечки, которые тот обработал.
Ни на минуту не скрывал он ни своей скуки в присутствии Луитпольда, ни своего облегчения — в его отсутствии, ни своего безучастия к его выгодам.
Это поднимало желчь в эрцгерцоге. Ведь он-то, хоть умрет, не мог бы ответить равнодушием на равнодушие Ричарда. Поэтому, когда от Старца из Муссы пришло послание, его дерзость оказалась неуместна! Как ни был рассержен эрцгерцог, он смог показать хладнокровие. Он разыграл с великим Старцем ту же роль, которую Ричард разыгрывал с ним самим, — отнесся к нему и к его письму, как будто бы их и не существовало. Затем он совершенно прервал сношения с Ричардом. Тут явился к нему Жиль де Герден с тайными предложениями и речами.
Эрцгерцог осушил пивной рог и своей ручищей выжал себе бороду. Сильно щурился он на Жиля, которого принимал за наемного убийцу самого жалкого разбора, подосланного, по всей вероятности, графом Джоном.
— Довольно ли ты зол для того, чтобы выполнить свое намерение? — спросил он. — А я — нет, должен тебя предупредить.
— Вот уж четыре года, как я все порываюсь убить, — отозвался Жиль.
— Да довольно ли на это в тебе мужества, молодец?
В ответ Жиль опустил глаза в землю.
— Он еще жив: значит, до сих пор мужества мне не хватало. Но теперь, надеюсь, хватит. На мгновенье оба умолкли.
— Какая же цена твоей услуги? — спросил, наконец, Луитпольд.
— Ей нет цены, — ответил Жиль.
— Ты мне пришелся по сердцу, — сказал Луитпольд.
Как мы уже сказали, Ричард взялся за пение с того дня, как эрцгерцог отстал от него. Вероятно, на это повлияло и телесное облегчение; важнее же была нравственная причина — уверенность в своей безопасности. Но что заставляло его то кипятиться, то застывать, так это — сомнение.
В данную минуту не могло быть сомнения только в одном: врагов у него было слишком достаточно, чтобы успокоить доводами совесть австрияка.
А друзья? Он не был уверен, есть ли вообще таковые? Что значат де Бар, Гастон, Овернец, аббат Мило? А его сестра Жанна, мать, братья! Ричард только пожал плечами, слишком хорошо зная свою породу; слыханное ли дело, чтобы анжуец помогал кому-либо из анжуйцев, кроме самого себя? Остается одна Жанна! Но он сам потерял ее, по своей вине и в силу ее чрезвычайного благородства. Пусть себе она идет своей дорогой, сияя славой среди всех женщин! Он одинок на свете…
Чудной человек! Он принялся петь.
Жиль де Герден застал его за песнью в честь солнышка, ярким пятном отражавшегося на кирпичной стене.
Ричард сидел, обхватив одну коленку руками и откинув голову назад; в горле у него струёй переливались трели его песни. На вид он был таким же свежим и нарядным молодцом, как всю свою жизнь: борода остро подстрижена, густые волосы зачесаны назад, зеленая куртка, тонкие кожаные штаны, а башмака — еще тоньше. Песнь, в которую он углубился в данную минуту, называлась Li Chastel d'Amors. Вот ее начало:
Говорят, двери делаются
Для выхода и входа;
Но кто не умеет рассуждать,
Тот оставайся снаружи!
Это — врата молений:
Они — для воспитанных.
А чернь городская
Оставайся в ограде!
И так далее, на множество строк, сцеплявшихся между собой: конец шестой строки рифмовался с пятью последующими строками. Но Жиль ровно ничего не понимал в искусстве южных менестрелей, да если б и понимал, так взвинтившая его возбужденность прогнала бы последнюю его сообразительность. При словах «Оставайся в ограде», он вошел и бойко двинулся вперед. Ричард заметил его и поднял руку, продолжая отчеканивать свои рифмы:
Е las claus sou de prejar:
Ab eel obron li cortes.
Тут произошел небольшой перерыв. Совсем мрачный Жиль двинулся на шаг вперед; и опять поднялась отстраняющая рука Ричарда:
Dedinz la clauson qu'i es
Son las mazos dels borges
Все выше подымался голос за новыми рифмами; все веселей и веселей витали звуки. В песне «Li Chastel d'Amors» было двенадцать строф; король Ричард, углубившись в их музыкальное сочетание, пропел их все до конца. Наконец, он остановился и спросил: