знания, которую столько же по собственной своей склонности, сколько и по существу считаю себя обязанным сделать предметом своего курса, это — этнография. Это новое имя для старого предмета. Под ней следует понимать науку о религии, социальной организации, нравах и обычаях, образе жизни, жилищах, одним словом, наука обо всем, что имеет своим содержанием внешнюю и внутреннюю жизнь народа. Этнографию можно было бы рассматривать как часть истории культуры, но не все народы имеют историю в высшем смысле этого слова. История таких народов и есть этнография». Интересна и другая его мысль, отчасти противоречащая идеям академика Бэра: «Мы должны постепенно привыкнуть к мысли, что мы потомки презренных монголов, но можем апеллировать к будущему с вопросом: есть ли определенное различие между кавказской и монгольской расами? По моему мнению, — никакого. Что бы ни говорили естествоиспытатели о различном образовании черепа у кавказской и монгольской рас, остается достойный внимания факт, что европейский финн имеет кавказский тип, а азиатский — монгольский, что турок в Европе похож на европейца, а в Азии на азиата. Если угодно придавать значение этому физиологическому расовому различию, то половина финского и турецкого племен должна быть причислена к кавказской расе, а другая к монгольской, что нелепо». Исходя из высказанных позиций, становится ясно, что Кастрен, с одной стороны, отвергая расовый подход к проблеме этноса, приемлет идею стадиальности в истории развития этнической культуры, специально отмечая, что: «Различие отдельных языков зависит не от различия рас, а от различия ступеней культуры, на которых стоят отдельные народы». Как уже отмечалось, смелость суждений Кастрена об урало-алтайском родстве и расах, порой, пугала даже его друзей фенноманов, вынужденных искать аргументы для противостояния попыткам прошведско ориентированных соотечественников продлить политическую и культурную гегемонию, с другой стороны пытавшихся убедить имперские власти не распространять унифицирующие нормы на сферу языка и систему образования автономии. В этом случае, самоеды и монголы никак не вязались с образом этноса претендующего на культурное самоопределение.
Истоки кастреновской философии истории и его понимание природы этнического кроются, по-видимому, в хорошо усвоенных уроках Гегеля, также выделявшего народы «исторические» и «неисторические». Думается, что ничего странного и тем более оскорбительного в такой постановке вопроса не было, скорее, здесь было другое, а именно, ощущение перспективы, открывавшейся перед уральскими и алтайскими народами в далеком или недалеком времени выйти на арену большой европейской науки и политики со всеми их плюсами и минусами. Историзм научного мышления Кастрена, как видно из многих его текстов, часто балансировал между теоретическим оптимизмом ученого и пессимизмом непредвзятого наблюдателя. При этом, хотелось бы специально подчеркнуть выявленную им особенность истории народов, чья история недостаточно была обеспечена письменными источниками. И, поскольку их история, по Кастрену, есть этнография, следовательно, при дальнейших научных реконструкциях прошлого, важнейшее развитие должна получить этнографическая наука. Этнографичность истории финно-угорских народов уже тогда не ставилась под сомнение в ученых кругах, но, учитывая тот научный авторитет и романтический ореол, что приобрел вскоре финский ученый, будущее финно-угорской этнографии было обеспечено. Преемственность концептуальных идей и методических приемов первопроходцев этнографического финноугроведения и урало-алтайстики была подкреплена тем, что М.А. Кастрен, начав университетское преподавание тех знаний, что были накоплены им, его предшественниками и современниками[64]. Весной 1851 г. он был назначен профессором вновь учрежденной кафедры финского языка и литературы в Александровском Императорском университете в Гельсингфорсе.
Примечательно, что в своей инаугурационной профессорской речи М.А. Кастрен дал обзор исследованных им в экспедиции уральских и алтайских народов, тогда как первую лекцию посвятил «Калевале», начиная теперь уже со своими студентами путь за финскими древностями. Думается, что в этом решении для Кастрена было заключено осознание того, что, найдя былую родину всего финского рода, он вернулся домой. Примирившись с самим собой и в чем-то обуздав собственную гордыню, герой-свободолюбец, очарованный странник и иронический бытописатель нашел, наконец, то, что искал столько лет — уверенность в правоте своих научных открытий, общественное признание, любовь и даже семью. Жаль, только счастье его было недолговечно.
Финно-угорские народы России в путевых записках М.А. Кастрена: Народоведческое финно-угорское наследие М.А. Кастрена столь многообразно и разнопланово рассыпано по различным текстам и контекстам его путевых записок, что уместно было бы, наверное, сосредоточиться лишь на некоторых аспектах, представляющихся наиболее значимыми и значащими.
Миновав 2000 верст, отделявших Гельсингфорс от Казани, М.А. Кастрен сделал в этом городе на Средней Волге свою первую длительную остановку, оказавшуюся весьма продуктивной в научном плане, ибо наступившая весенняя распутица и обострившаяся болезнь, по его собственному признанию, способствовали размышлениям о судьбах былых и ныне здравствующих народов. Действительно, пребыванию Кастрена в Казани финно-угроведение обязано появлению оригинальной и во многих чертах обоснованной концепции исторического развития волжско-финских и пермских этносов.
Рассматривая территорию Казанской губернии в качестве исходной точки своих ретроспективных рассуждений, Кастрен осознает, что современная ему этносоциальная и демографическая структура края является результатом длительных и сложных процессов, затронувших, в большей или меньшей степени, все народы Восточной России. Выделяя на основе данных официальной статистики три численно доминирующие в губернии этнические группы — русских, финских народов и татар, он переводит язык цифр на язык исторической динамики: «После многократных, но в древнейшие времена малоизвестных народных передвижений, происходивших в пределах казанской части волжской речной области, и в настоящее время существуют еще здесь три племени, которые господствовали в этих местах одно после другого, а именно: финское, татарское и славянское». Исходя из логики автора, именно народам финского происхождения принадлежит первенство в освоении Среднего Поволжья, но как с этим согласуются величественные развалины булгарских времен, которые ему довелось наблюдать вблизи Казани. Ответ будет сокрыт в загадке этнической принадлежности чувашей, причем, приводя различные версии их этногенеза, в том числе авторитетное мнение академика К.М. фон Фрэна, считавшего чувашей потомками булгар, Кастрен предполагает, что «чуваши — татарская ветвь черемисов». Столь необычное на первый взгляд умозаключение поддается толкованию, опираясь на гипотезу «урало-алтайского родства, подкрепляемую Кастреном ссылками на известную общность в образе жизни, сходствах в обрядах и языке, чересполосном расселении. Также, он ссылается на Нестора, в летописи которого не упоминается такой этноним как «чуваш», зато фигурируют черемисы понимаемые, по предположению финского ученого, в качестве собирательного названия финских народов казанского края. Обращаясь уже непосредственно к истории марийского народа, Кастрен отмечал его немалую роль в средневековой русской истории, в частности в период борьбы за присоединение Казанского ханства к Москве, когда мари заявили о себе как поборники свободы. Характеризуя этнические особенности мордвы, «...составляющей