Кстати: достань для марта, если возможно, статью у Горского, с бойким заглавием.{687} Вот такие-то статьи и читаются публикой. Я видел, как в Москве эту статью стар и мал читали и об ней говорили. Это ясно, это понятно. Это и заманчиво. Статью же Тургенева всё, что называется массой, не хвалит, а таких людей как песку морского.{688} «Загадочных натур» тоже побольше.{689} Обещай, что в будущем номере наверно будет продолжение «Подполья». Объяви, что я был болен.{690} Я читал в газетах объявление о выходе мартовской книги «Отеч<ественных> записок», одно это объявление — прием микстуры.
О Чаеве я тебе писал уже раз и всё ждал ответа. Написал с полстраницы; помню это, как то, что я живу. Ты верно проглядел, или письмо затерялось. О драме этой я лично не имею понятия. Читал он ее здесь на всех литературных чтениях. Аксаков в газете «День» хвалил стихи. Чаев — человек образованный и смыслит русскую историю. Островский сказал, что драматизма нет, но что это хроника, а стихи прекрасные и есть удачные сцены. Драма его была давно уже послана к Боборыкину, Дмитриев (повесть «Лес» и проч.), его приятель, писал ему на днях, что берет его драму от Боборыкина и несет в «Эпоху».{691} Боборыкин не решался напечатать ее всю, а хотел печатать отдельные сцены. Чаев не согласен. Просил он с Боборыкина 100 руб. с листа. Я сказал, что ты этого ни за что не дашь во всяком случае. (Да и нельзя давать.) И поэтому, если получишь от Дмитриева, не печатай не условившись. Чаев сам хотел тебе писать. Человек он очень хороший. Но драму его прочти со вниманием. Ведь, может быть, и действительно всё-то вместе и тяжело. А такие вещи не дают подписчиков. Ну вот и всё о Чаеве.
2) Теперь о Страхове: как бы он отлично сделал, если б еше прежде хоть две строчечки писнул мне об этом деле. Уезжая, я с ним говорил, что по первому требованию Боборыкина — деньги у тебя готовы. Но вот у тебя и требуют. Я ужасно бы желал знать, как это у них там происходило. Тут не простое любопытство, а честь. Не хотел бы я, чтоб Боборыкину представлялось, что я надул его. Бог видит, что я, несмотря ни на какие обстоятельства, отдал бы сперва туда мою повесть. Если же не дал, то не хочу, чтоб осмеливались подсмеиваться надо мной за 300 р. Если б еще я не брал оттуда 300 руб., то я бы наплевал на насмешку и, если б случились такие обстоятельства, — отдал бы туда повесть. Но когда редакция «Библиотеки» сама связала меня не то что обещанием, а честным словом и деньгами, то уж тогда ей бы не следовало допускать на меня насмешки на страницах своего журнала: куплен, дескать, отвертеться и обидеться не смеешь, повесть все-таки дашь.{692} Нет-с, я своей личности и свободы моих действий за 300 руб. не продаю.
И потому я ужасно бы желал знать подробности, то есть каким образом и при каких словах Боборыкин потребовал денег? Ужасно бы мне не хотелось отдать эти 300 р. без личных объяснений с Боборыкиным. Написать письма отсюда к Боборыкину я в настоящую минуту не могу: ведь Бог знает, что там произошло и на что я должен отвечать? Хотелось бы это знать сперва. Но там наверно что-нибудь произошло: иначе Ник<олай> Николаевич не стал бы требовать с тебя денег. Бывши в Петербурге, я корчился от болезни и мне было не до «Библиотеки». Помню, Николай Николаевич меня подбивал ехать к Боборыкину, но у меня на то и времени и здоровья не было и… еще было кое-что, что помешало мне ехать. А именно: если только Боборыкин тогда уже знал хоть кое-что о том, что я обиделся, то, мне кажется, самая простая, самая простейшая учтивость требовала, чтоб он сделал сам первый шаг, — не к извинению, а к простому объяснению. Но он и этого не сделал. И потому, ради Бога, передай от меня Николаю Николаевичу, не может ли он для меня, слишком искренно его любящего, сделать так: хоть на несколько минут отдалить Боборыкину отдачу денег. Я понимаю очень хорошо его прескверное, двусмысленное положение, в которое я его поставил (то есть не я, а сам Боборыкин и все обстоятельства). Он был посредником между Боборыкиным и мною в самом начале займа. Он передавал туда мое честное слово, да и посредничеством своим как бы сам гарантировал Боборыкину этот заем. Если Боборыкин сердится, обижается и требует денег, то Николаю Николаевичу, разумеется, мучительно неприятно. И потому, если только он видит себя действительно в крайнем двусмысленном положении, — то пусть отдает; а ты выдай деньги, так и быть, хотя мне может быть из-за этого бесславие: ведь я, отдавая молча деньги, как бы соглашаюсь, что я действительно надул Боборыкина. Но если только возможно хоть капельку повременить, то упроси Николая Николаевича на это. Тем временем узнай от него, от моего имени, об обстоятельствах дела. Надеюсь, он тебе не откажет всё в подробности сообщить, ведь мне бы он, верно, не отказал (я не претендую на самую полную его откровенность и не смею требовать, чтоб он сообщил всё, что было лично между ним и Боборыкиным). Узнав, не было ли тут чего-нибудь и что именно было, я бы сочинил Боборыкину письмецо, самое утонченно-вежливое, оправдательное и безо всякой обиды, переслал бы тебе для передачи Николаю Николаевичу незапечатанным. Ник<олай> Николаевич сам бы его контролировал, то есть в том смысле, чтоб не было чего щекотливого, касающегося собственно Ник<олая> Николаевича (так как он все-таки был посредником в этом деле), — и тогда, с приложением денег, всё бы это было отослано Боборыкину через редакцию журнала «Эпоха» или, если возможно, доставлено через Ник<олая> Николаевича. Одним словом, я очень прошу: 1) уведомить меня (в случае, если еще возможно ждать отдачей денег), как смотрит на это дело Боборыкин. 2) Не обвиняет ли он меня гласно? Не было ли для меня чего оскорбительного, равно как и для Николая Николаевича? И потому сообщи эту часть моего письма Николаю Николаевичу. Что он скажет окончательно, то и будет. Повторяю: если ему будет хотя малейшая тягость от задержки платежа, то пусть немедленно берет у тебя деньги и отдает. Если же можно повременить, то пусть прежде бы я узнал это дело обстоятельнее и там уж поступил как мне следует.
Я бы и без задержки мог написать Боборыкину. Но, во-1-х (я уже упомянул это выше), обстоятельств теперешних, может быть очень щекотливых, не знаю, а во-2-х) не знаю, как посмотрит на это Николай Николаич, который в этом деле был посредником. Одним словом, эта история запутанная.
Да вот еще кстати: пусть не винит меня Николай Николаевич, что я сам ему не пишу. Если б он всё знал, как я здесь живу, то он понял бы, что я до сих пор не успел собраться написать ему об этом деле. Да и теперь у меня столько на шее дел, что дело с Боборыкиным совсем и на ум не просилось. Николаю Николаевичу я хотел было писать по прочтении его статьи в «Эпохе».{693} И наверно бы позабыл написать о Боборыкине, если б написалось письмо к Ник<олаю> Николаевичу.
Прощай, брат. Обнимаю тебя, будь здоров и бодр,
а я твой весь Ф. Достоевский.
Вторник, 14 апреля. Вчера, в 2 часа ночи, кончил это письмо. Потом Марье Дмитриевне стало очень худо. Она потребовала священника. Я пошел к Александру Павловичу и послал за священником. Всю ночь сидели, в 4 часа причащали. В 8 часов утра я лег отдохнуть, в 10 меня разбудили, Марье Дм<итриев>не в эту минуту легче.
Из денег 100 р., присланных тобою, ко 2-му дню праздника ни гроша не остается. Вот моя жизнь.
Надеюсь, друг милый, что о Боборыкине я написал удачно. Ник<олай> Николаич, может быть, прочтя это, и повременит. Я, впрочем, писал правду. Иначе я бы и сам не мог решить вопроса. Но я-то, я-то, который в такое время только тяну с тебя деньги. Никогда я не переживал времени более мучительного.
Повесть Аполлинарии посылаю отдельно. Обрати внимание. Печатать очень можно.{694}
87. А. М. ДОСТОЕВСКОМУ
29 июля 1864. Петербург
29-го июля/64. Петербург.
Любезнейший брат Андрей Михайлович,
Спешу удовлетворить твою просьбу, хотя времени ни капли. Все дела брата легли естественно на меня, и я, вот уже скоро три недели, ног под собой не слышу.{695} Брат Миша умер от нарыва в печени и от последовавшего при этом излияния желчи в кровь. Вот болезнь. Болен он был давно. Доктора сказали, что года два. Но ведь с больной печенью можно долго ходить, не обращая на нее внимания, особенно если много дела. А дела у него была всегда бездна. Прошлого года запретили журнал.{696} Это его тогда как громом поразило и произвело вдруг такое расстройство во всех его Делах, грозило такой грозной катастрофой, что он весь последний год был постоянно в тревоге, в волнении, в опасениях. Трудно это всё тебе объяснить подробно. Вот в нескольких словах: дела его давно еще, вследствие войны{697} и последовавшего затем денежного кризиса и упадка общего кредита, — пошли очень худо. Накопились большие долги. Начали мы издавать журнал, затратили деньги, но без долгов не обошлись. Зато было со второго же года 4000 подписчиков, след<овательно>, 60 000 руб. оборота, и так продолжалось всегда, есть и теперь для «Эпохи». Но долги всё не могли уплатиться. Оставалось их, всего-навсе, старых и новых, — тысяч 20, когда запретили «Время». Подписку брат уже успел истратить, заплатив долги. Но при аккуратной выплате долгов — оставался кредит и необходимые обороты (о которых долго объяснять), при которых можно, без затруднений, довести годовое издание до конца с честию. Вдруг всё рушилось, рушился и кредит с запрещением журнала. Год был трудный, и здоровье брата крепко потерпело. Наконец выхлопотал он право издания «Эпохи». Но издавать пришлось в убыток; ибо всем 4000 подписчиков надо было выдать книгу за 6 рублей, а не за полную подписку (15 рублей).{698} Но брат распорядился хорошо; занял{699} и имел в виду в продолжение года один верный оборот (заведение своей типографии на 2/3 в кредит, что и начал уже) и посредством этого оборота мог довести журнал до будущей подписки очень хорошо. По его расчетам через 11/2 года не было бы ни копейки долгу. Но Бог судил иначе. За три недели с небольшим перед смертию он слегка заболел — рвотой, расстройством желудка, и потом вдруг разлилась желчь. Надо сказать, — он пренебрегал и хотя советовался с докторами и лекарство принимал, но не соглашался перестать работать и засесть дома. Дача у них в Павловске. Он часто ездил в город, хлопотал по журналу, по типографии, по делам. Я хотел ехать по нездоровью за границу, получил паспорт и съездил на неделю в Москву. Воротясь из Москвы в конце июня, с ужасом увидел, что болезнь, которую он называл пустяками, провожая меня в Москву, усилилась. Наконец Бессер (очень знаменитый здесь доктор) напугал его, сказав, что это очень серьезно и надо лечиться. Брат засел на даче. Я за границу не поехал, ездил в Павловск каждый день, а он поминутно порывался в город и ждал выздоровления. Наконец стал слабеть. В воскресенье, 5-го июля, ему стало вдруг легче. Бессер не терял надежды, хотя и объявил, что нарыв в печени. Да мы все никто и не предполагали худого исхода, совершенно никто, даже доктора. Но вдруг он, обрадовавшись, что ему легче, — стал вечером заниматься делами. В понедельник вечером ему доставили одно известие о запрещении цензурой одной статьи.{700} На другой день он мне сказал, что чувствует себя очень дурно и всю ночь не спал. В его состоянии не надо было совсем заниматься какими бы то ни было делами. Малейшая неудача, какое-нибудь неприятное известие, и, в болезненном состоянии его, это яд. Он из мухи слона мог сделать, не спать и тревожиться всю ночь. Позвали Бессера, и тот, отведя меня в сторону, вдруг объявил мне, что нет никакой надежды, потому что в эту ночь произошло излияние желчи в кровь и кровь уже отравлена. Бессер сказал, что брат уже ощущает сонливость, что к вечеру он заснет и уже более не проснется. Так и случилось: он заснул, спал почти спокойно и в пятницу, 10 числа, в семь часов утра скончался, не проснувшись. Были три консильума. Употреблены были все средства. Привозили докторов из Петербурга, — ничего не помогло.