– Можешь когда угодно спросить меня еще раз, и я снова расскажу тебе то же самое!..
Я пригрозил воспользоваться его разрешением, на что он ответил так, как отвечают ребенку, удивленному умением взрослых делать что-то общеизвестное и всем понятное. А я оставался в сомнении, следует ли попытаться проверить услышанное, или это может оказаться бестактным? При последующих встречах я не смог решиться задать Александру Степановичу интересовавший меня вопрос. Но через некоторое время, в какой-то подходящий момент, я напомнил о его обещании еще раз описать дорогу из Зурбагана.
Грин отнесся к моему вопросу так, словно я спрашивал о самом обыденном. Не спеша и не задумываясь, он стал говорить, как и в прошлый раз. Конечно, я не мог с одного раза с достаточной точностью запомнить все детали этого пути и их последовательность. Но по мере того как он говорил, я вспоминал, что уже слышал в прошлый раз, об одном – совершенно ясно, о другом – что-то похожее. Во всяком случае, Грин, безусловно, говорил не теми же словами, как заученное. Дойдя до какого-то места, он спросил:
– Ну как – хватит или продолжать?
Я ответил, что должен полностью признать его правоту, на что он заявил о готовности повторить свой рассказ еще раз, если у меня явится желание послушать. После этого я уже не возвращался к вопросу о зурбаганской дороге…»[256]
Но если с географией Гринландии все было более или менее понятно, то с историей ее оказалось намного сложнее. Вымышленные страны и города первым придумал не Грин. Они встречались у многих писателей, от утопистов Томаса Мора и Томмазо Кампанеллы до Джонатана Свифта с его Гулливером и Анатоля Франса с «Островом пингвинов». В русской литературе девятнадцатого века это был Салтыков-Щедрин, в двадцатом – Платонов («Город Градов») и Чаянов, правда, у них действие происходило в России. Но во всех этих произведениях (за исключением разве что «Чевенгура») преследовалась некая нравоучительная, часто сатирическая цель – показать, как надо или же как не надо жить. У Грина хотя и можно встретить подобные интенции в «Алых парусах», но они касаются конкретного эпизода, а не всей его волшебной страны.
Гринландия – это и не пародия, и не утопия, и не сатира, и не космополитический рай, и не какая-то новая реальность. Даже современные попытки сравнить ее с волшебными мирами Толкиена и Льюиса выглядят натяжкой и попыткой нанести «ответный удар» с целью создать отечественное фэнтези. Гринландия – это Гринландия, и к этой формуле добавить нечего. В советской литературе двадцатых годов Грин был не единственным писателем, переносившим действие своих произведений в условный или не условный капиталистический мир. Нечто подобное можно найти у И. Эренбурга, Б. Лавренева, М. Шагинян, А. Толстого, А. Беляева, К. Федина, у Олеши в «Трех толстяках», не говоря уже об авторах менее известных – В. Гончарове, Н. Борисове, И. Куниной, Ю. Потехине. Но все это делалось с политическими целями: показать борьбу рабочего класса (народа) за свое освобождение (против богачей). У кого-то выходило талантливее, у кого-то все к этой борьбе сводилось, у иных она выступала лишь фоном, как у Олеши, а у некоторых при желании можно было найти сатиру на революцию, как у Эренбурга. Но для всех революция – свершившийся факт. У Грина же ее просто нет, если не считать маленького, полузабытого рассказа «Восстание» и, может быть, рассказа «Огонь и вода», правда, он был написан в 1916 году, и герой, будучи политическим оппозиционером, к пролетарской революции никакого отношения не имеет. Да и рассказ его о любви, а не о политической борьбе.
Социалистической революцией, этим главным событием в истории ХХ века, в Гринландии и не пахнет. Ее нет настолько, что когда уже в 60-е годы снимался фильм по «Алым парусам», сценаристы буквально впаяли туда сцены рабочих волнений в Зурбагане, что смотрелось весьма неправдоподобно. Впрочем, это была не первая попытка революционизировать Грина.
В Гринландии есть богатые и бедные, добрые и хорошие, бесчестные и благородные, есть продажные газеты, игорные дома, отвратительные капиталисты, тюрьмы, полицейские, театры, бесчеловечная техника – есть все. И только революционный рабочий класс, возглавляемый своим передовым отрядом, красноречиво отсутствует. Но именно Гринландия, по этой ли или иной причине, лучше всех уцелела от того пестрого времени и дошла до нас. И когда критик А. И. Роскин утверждал, что «страна гриновских новелл и повестей не выдержала самого краткого испытания временем – она предстает ныне обесцвеченной, точно декорация при дневном свете»,[257] дело обстояло совсем напротив: испытания временем не выдержала изничтожавшая Грина критика, а вовсе не он сам. Мариэтта Шагинян напрасно сожалела: «Несчастье и беда Грина в том, что он развил и воплотил свою тему не на материале живой действительности, – тогда перед нами была бы подлинная романтика социализма, – а на материале условного мира сказки, целиком включенного в ассоциативную систему капиталистических отношений»:[258] нежелание Грина вмешиваться в «живую действительность» было его счастьем и спасением.
Хотя, впрочем, вот поразительная вещь: в середине двадцатых годов за пренебрежение и высокомерное игнорирование Великого Октября и романтики социализма, за пресловутое бегство от советской действительности Грина особенно не клевали и даже широко издавали. Легкие уколы А. Меча («это удивительное упорное какое-то несоответствие, отсталость от жизни»[259]), равно как и выпады, причем не лишенные основания, С. Динамова («рассказы Грина сделаны в обычном для этого писателя плане – в отрыве от времени и, пожалуй пространства… он безнадежно далек от нашей современности»[260]) не в счет.[261] Особенно по сравнению с тем, как доставалось другим, как более, так и менее просоветски настроенным.
Всерьез, как за врага за Грина взялись, когда его уже не было в живых. Он протащил свою кричаще несоветскую, внереволюционную прозу в революционную советскую литературу примерно таким же манером, как капитан Грэй по остроумной, хотя и не состоятельной догадке его помощника Пантена провез под видом цветных парусов контрабанду красного шелка. «Всякий может иметь такие паруса, какие хочет. У вас гениальная голова, Грэй!»
Грин издал при жизни почти все! Пусть некоторые вещи в конце 20-х годов шли с большим трудом, но напечатаны они все же были. Этим не могли похвастать ни Булгаков, ни Платонов, ни Пришвин, ни Вс. Иванов, ни Замятин, ни Пильняк.
Восемнадцать лет должно было пройти после смерти Грина, чтобы борец с космополитами, опытный таможенник Виктор Моисеевич Важдаев возмущенно воскликнул в январском «Новом мире» за 1950 год: «Нелишне приглядеться к своеобразному культу Александра Грина, третьестепенного писателя, автора „фантастических романов“ и новелл, писателя, которого в течение многих лет упорно воспевала эстетская критика. 350 произведений – то есть все, что было написано Грином, – было напечатано. Всего было издано 64 книги этого автора! Из них – 8 названий романов и повестей и под разными названиями 46 книг рассказов… „Чистая“ фантазия, как мы видим, является отнюдь не уходом от борьбы, а ее формой. Не только признать – констатироватьреволюцию А. Грин не хотел. Он превратил „формулу умолчания“ в свой творческий метод. Он пытался „закрыть“ революцию, сделав вид, что ее как бы и не было». И чуть дальше: «Легенда о слабой воле, тонкой духовной организации А. Грина весьма любезна сердцу его почитателей, но не соответствует делам А. Грина. Поистине нужно было иметь упорную, злую волю, для того чтобы много лет подряд – как это делал А. Грин – вопреки революционной действительности, вопреки героической жизни советского народа вести идейную борьбу с действительностью, пропагандировать реакционнейшие космополитические буржуазные теории, раздваивая мир, деля его на грубую реальность и „иррациональную мечту“, на сбывшееся и несбывшееся!»[262]
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});