Илья закрыл глаза. При одном воспоминании о тех посиделках на дереве ему кровь бросилась в лицо, но в темноте Роза не могла этого заметить.
– Почему ты так говоришь? – помедлив, спросил он. – Ты сама… разве не любишь меня?
– Нет, – коротко ответила Роза.
Илья обиженно уселся на постели.
– Приехали – выпрягай! Договорилась, кума! Какого черта живешь со мной тогда?
– Это ты со мной живешь, – отпарировала Роза и с тихим смешком потянула Илью к себе, принуждая снова лечь. – Тебе лет сколько, морэ?
– Ну, сорок три…
– А мне тридцать второй пошел. Не дети, кажись, малые. И в любовь играть нам поздно. Слава богу, оба знаем, что это такое. Хорошо тебе со мной – живи. Станет плохо – уйдешь.
– А ты… тоже так?
– Мне уходить не к кому. А у тебя жена есть.
– Знаешь ведь, я туда не вернусь.
– Почему? – Роза привлекла его к себе, погладила по голове, по плечу, поцеловала в висок. – Маргитка сама от тебя ушла, ты не виноват. Для нее ты, что мог, сделал. Не век же тебе с гвоздем этим в сердце жить. Забудь, Илья. Ты свои счета выплатил. Все.
Сдерживая внезапно подступившую дрожь, Илья зажмурился. Несколько раз глубоко, протяжно вздохнул, и это немного помогло. Боясь заговорить, не решаясь поднять голову с плеча Розы, он долго лежал так, чувствовал, как Чачанка лениво ерошит его волосы, гладит по затылку. От нее пахло морской солью, рыбой и немного – степной полынью. Вдыхая этот горьковатый запах, Илья хотел было спросить Розу о чем-то еще, очень важном, нужном ему… но так и не спросил, заснул.
* * *
В конце июля на цыганскую улочку Живодерку в Грузинах свалились две новости. Первая была даже и не новостью, а давно ожидаемым событием: вернулась из Крыма половина хора во главе с хореводом. Артисты приехали веселые, отъевшиеся на южных фруктах, с еще более почерневшими физиономиями, заработавшие больше, чем рассчитывали. На следующий вечер ресторан Осетрова в Грузинах был полон: старые поклонники неведомыми путями разузнали, что вернулись Митро Дмитриев и Настя Смолякова, и заняли все столики в осетровском заведении. Встреча цыган с москвичами длилась до четырех часов утра, а кое-кто еще и поехал вместе с уставшими, но радостными артистами на Живодерку – продолжать отмечать «возвращение звезд цыганской песни в Первопрестольную», как вычурно выразился капитан Толчанинов. А вторая новость грянула через три дня, ранним утром, когда спящую Живодерку разбудили истошные вопли. Те, кого эти крики подняли с постели и погнали к окнам, могли увидеть, как вниз по улице несется босой, с вытаращенными глазами, в сползающих портках, в расстегнутой рубахе, с картузом на затылке Илюшка Смоляков.
«Пожар, что ли, чаво?» – окликали его.
«Ура-а-а! – орал в ответ Илюшка. – Ура-а! Сестра вернулась! Дашка приехала! С мужем! С дитями! И видит! Видит! Види-и-ит! Ура-а!»
После Илюшкиного галопа по Живодерке не прошло и часу, а уже вся улица, кое-как одетая, заспанная, но распираемая любопытством, стояла у Большого дома. Внутри дома поместились только цыгане постарше и посолиднее: молодежь и женщины толпились у забора, заглядывали в окна, дети облепили ветлы, как весенние грачи. Всем хотелось посмотреть на Дашку Смолякову, слепую дочь Насти, пропавшую невесть куда пять лет назад. На Дашку, с которой, по словам ошалевшей от радости родни, случилось небывалое чудо, достойное внимания Синода и Московской академии наук.
Время от времени из Большого дома появлялся кто-то из цыган, и стоящие снаружи накидывались на него с вопросами:
– Ну, что, что, что?!
– Вправду видит! – Вышедший цыган в полной растерянности скреб затылок, разводил руками. – Вот, ромалэ, родился и крестился, а такого не видал! И отец мой не видал! И дед… Эта девочка смотрит на меня и говорит: «Здравствуй, дядя Петя!» И откуда знает, что я – это я, ежели первый раз видит, а?
– Может, обман какой? – сомневались цыганки и с удвоенной силой наседали на окна.
Все ставни в Большом доме были распахнуты, несмотря на утренний холодок, настежь, и любопытствующие могли видеть большую нижнюю залу, забитую людьми, плачущую навзрыд Настю, утешающую ее Илону, совершенно ошарашенного Митро, Яшку Дмитриева, довольно скалящего зубы, и Дашку. Дашку, которая сидела на полу, в ногах матери, в окружении всех шести братьев, улыбалась, оглядывалась по сторонам, и ее темные, большие, чуть раскосые глаза с голубоватыми белками переходили с одного удивленного лица на другое.
– А меня узнаешь, девочка?
– А меня помнишь?
– А про нас не забыла?
– Я тетя Стеша!
– Я Глафира Андреевна!
– Я твой варо,[31] Федька! – тормошили ее со всех сторон.
Дашка кивала, улыбалась, здоровалась со всеми. Иногда, озадаченно хмурясь, просила поздороваться погромче – и сразу же вспыхивала смущенной улыбкой и безошибочно называла имя говорившего, поясняя:
– Я по голосу хорошо помню.
После каждого узнавания на нее накидывались с объятиями и поцелуями, в сотый раз требовали рассказать, как все было, но рассказывала Дашка неохотно. Собственно, весь рассказ сводился к фразе:
– Испугалась сильно, вот и все.
После этих слов Дашка косилась на мужа, Яшка кивал в подтверждение, хотя выглядел несколько смущенным, но никто из цыган не обращал на это внимания: все были слишком удивлены и рады.
До темноты дом был полон народу, и гости разошлись уже за полночь. В большой зале за круглым столом осталась лишь близкая родня, и Митро, целый день выжидавший случая, наконец-то сумел отозвать сына в сторону:
– Выйдем, чаворо, поговорим.
Яшка потемнел, но послушался. Жена кинула на него тревожный взгляд, он, обернувшись от двери, успокоил ее улыбкой и не заметил, что так же тревожно, почти со страхом, смотрит ему вслед сидящая рядом с Дашкой Настя.
Вдвоем с отцом они вышли на двор. Было темным-темно, звезды пестрили небо, время от времени одна из них срывалась, чертила яркий, голубоватый след по фиолетовому полю и падала за заставу: близился август, время звездных дождей. Ночь была теплой, из сада пахло созревающими яблоками, мятой. На заборе лежала падающая из окна дома полоса света.
– Ну что, чаворо, сейчас мне тебя выпороть али субботы дождаться? – задумчиво спросил Митро, глядя на эту полосу.
– Сегодня суббота, – проворчал Яшка. – За что хоть?
– Не за что?! – вскинулся Митро. Но тут же испуганно оглянулся на полуоткрытое окно, заговорил тише: – Ты хоть думал, сукин сын, что тут с нами со всеми было?! Мать едва-едва живой осталась, в один день поседела! Все пять лет по ночам в подушку плакала! Хоть бы слово кому сказал, тут все цыгане на ушах стояли! Куда, куда вы с Маргиткой делись, хоть сейчас можешь мне сказать?!