А Сиейес продолжал молчать. Он молчал и при фельянах, и при жирондистах, и при якобинцах. Он решил всех перемолчать. Никакие силы не могли его вытащить на трибуну. Став членом Конвента, он, естественно, примкнул к депутатам «болота». Конечно, в борьбе жирондистов и монтаньяров его симпатии были на стороне первых, но он действовал столь осмотрительно, что, казалось, ничто не могло выдать его политических пристрастий. Впрочем, орлиный взор Робеспьера все же его настиг. Он назвал Сиейеса «кротом». «Он не перестает действовать в подполье Собрания; он роет землю и исчезает»[389],— говорил он на заседании Комитета общественного спасения о Сиейесе. Но другие заботы дня увлекли Неподкупного, и Сиейес мог снова нырнуть в нору. Робеспьер к нему больше не возвращался. Сиейес оставался таким же незаметным и после термидора, и в начальные годы Директории. Он молчал — он старался выжить.
В конце концов Сиейес всех перемолчал, всех перехитрил. Он стал богатым, сановным, важным, обрел академические чины. Он прожил еще долгую жизнь, пережил консульство, империю, реставрацию, «сто дней», вторую реставрацию, Июльскую революцию, монархию Луи-Филиппа[390]. Он умер в 1836 году глубоким стариком, чуть не дотянув до девяноста лет. В последние месяцы старчества его цепкая память стала отказывать: события долгой жизни смешивались в его сознании. Неожиданно самое страшное всплывало из прошлого и надвигалось. Незадолго до смерти Сиейес встревоженно повторял: «Если придет господин де Робеспьер, скажите, что меня нет дома».
Но в то время, о котором сейчас идет речь, в 1799 году, Сиейес был еще в середине пути и, как ему представлялось, вступал в самую лучшую пору. Десять лет он прятался в тени, скрывался в полумраке, старался быть незаметным. Теперь он снова взмахнул крыльями; ему казалось, что Республика агонизирует, он чуял близкую её смерть; все воронье начинало слетаться, и он вышел из тени, он тоже начал кружить.
В мае 1799 года Сиейес был избран членом Директории. Особым посланием правительство уведомило, что он согласился принять этот пост[391]. В начале июня он вернулся из Берлина, где был посланником, был встречен пушечными выстрелами и поселился в предоставленной ему резиденции — Люксембургском дворце. «Не возникало сомнений в том, — писал Талейран, — что у него найдутся готовые и верные средства от внутренних, как и внешних, бед. Он едва успел выйти из кареты, как у него стали их требовать»[392]. Его речь при вступлении в Директорию показала, что он мало в чем изменился: она была полна высокомерия и неопределенности[393]. Но все же из всех членов Директории Сиейес стал самым знаменитым: лишь один он обладал именем, известным всей стране.
Долгие годы его безмолвия, почти невидимого существования странным образом приумножили его политический вес. За его молчанием угадывали что-то значительное. Он молчит, следовательно, он знает нечто важное, неизвестное всем остальным. Даже самоуверенный Баррас и тот счел нужным потесниться, уступить без слов первое место и усвоить по отношению к новому директору почтительный тон. Само собой все сложилось так, что Сиейес оказался первым лицом Директории, его мнение, его голос стали решающими.
Нахохлившийся, важный, степенный, исполненный сознания собственной значительности, Сиейес не скрывал своего пренебрежения ни к своим коллегам, ни к государственным учреждениям, которые он фактически возглавлял. Он оставался верен своей манере прятать свои замыслы, не произносить ничего определенного. Лишь изредка он раскрывал свой клюв, чтобы прокаркать: «Плохо! Плохо! Все плохо!», и это воспринимали как близость государственных перемен. Откуда-то возникло мнение, затем уверенность, что у Сиейеса имеется законченный, продуманный до деталей план конституционного переустройства страны, что он является крупнейшим знатоком конституционных вопросов[394].
В действительности же, как показали последующие события, у Сиейеса не было ни нового проекта конституции, ни даже сколько-нибудь отчетливого плана ее. Отсиживаясь в своей норе, он придумал лишь некоторые идеи суммарного характера: новая конституция должна быть консервативной по своему духу и характеру, она должна пресечь всякие демократические излишества. Само собой разумелось, новая конституция должна была обеспечить для ее вдохновителя Сиейеса подобающее солидное место где-то на самых верхних ступенях государственной иерархии.
Впрочем, незавершенность конструктивных идей Сиейеса, остававшаяся для окружающих тайной, отнюдь не препятствовала осуществлению его замыслов. Для исполнения его желаний требовалось в сущности немногое — послушная шпага, беспрекословно выполняющая то, что ей прикажут. 18 фрюктидора создало прецедент и обогатило необходимым опытом. Надо было снова повторить этот опыт. Плод уже полностью созрел; пришла пора его срывать, и это должен был сделать кто-то и поднести затем на блюде ему — Эмманюэлю-Жозефу Сиейесу.
***
В претендентах на действенную роль в надвигающихся событиях недостатка не было Идея переворота носилась в воздухе. Все вдруг стали утверждать, что так продолжаться далее не может, что вода подступает к горлу… Необходимы решительные действия, крутые перемены. Но в какую сторону должен повернуть надвигающийся поток, по какому руслу он хлынет — вправо или влево, оставалось неясным.
Военный министр генерал Бернадот охотно бы ввязался в большую игру. Но будущий шведский король Карл-Юхан в ту начальную пору деятельности еще делал ставку на левую политику. Ловкий гасконец, изобретательный, изворотливый, он считал, что в ближайшее время наибольшие шансы на успех имеют якобинцы, конечно якобинцы 99 года, без крайностей своих великих предшественников. Бернадот произносил зажигательные речи и писал воззвания, клялся в верности незыблемым республиканским принципам[395].
Его охотно поддерживал опальный герой Флерюса генерал Журдан, готовый сам при случае сорвать банк в свою пользу. Генерал Журдан в последнее время действовал не столько шпагой, сколько пером. После ряда неудач в кампании 1796–1797 годов он был отстранен от командных должностей и теперь занялся самореабилитацией. Чувство личной обиды повысило его восприимчивость к антиправительственным концепциям. В 1799 году у него снова была репутация безгранично преданного якобинцам генерала[396]. В Совете пятисот он занимал самые крайние позиции. Он был не прочь перейти от слов к делу и зондировал Бернадота — не пора ли создавать правительство якобинских генералов?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});