– И дуэт у них какой милый. Подумай, даже трио.
– А – как я сегодня играла?
Ну да, промахнулся, с этого и надо было начать. Отвык, забыл Георгий, чтó всегда надо замечать, что она играла и как.
Да ещё б ему не нравилась её игра! От первого знакомства что и полюбил он в ней первое! Всегда – безусловно нравилась. А вот сегодня – что-то, что-то царапнуло. Ну, можно сказать «замечательно», можно сказать «как никогда», но давит притворство в мелком, неужели не честней говорить всё, как думаешь. Вот поддержать этот стиль отношений, эту чистую полную откровенность, так внезапно возникшую в пустынном пансионе? Ощущение – как разогнуться. Что-то царапнуло – о том теперь как можно дружественней, девочка моя, ведь обоим будет душевно проще.
– В игре братьев, знаешь, что особенно приятно? Их манера держаться. Они ведь очень недурно играют. Но вместе с тем отдают себе отчёт, что и не гении. И держатся с этакой полушутливой домашностью. Как бы сами над собой посмеиваются и просят извинить их за несовершенство.
Проходили под фонарём, и видно было, что Алина прихмурилась.
Не продолжать? Но к чему тогда начато? Только как можно мягче:
– А ты… У тебя вот этой шутливости нет. Ты садишься уже всем видом как мастер, целиком отданный игре, и предполагая, что все погружаются в слушанье.
– Да! – вскинула голову Алина. – Потому что я очень серьёзно отношусь к музыке. Потому что это жизнь моя!
Сейчас, от дальнего фонаря, было хуже видно, но голос Алины стал глухо отрывист.
Ещё мягче:
– Всё верно, Линочка. Но требование вкуса заставляет и в серьёзные минуты выказывать свою непритязательность.
Алина сбилась с ноги, заволновалась:
– Это новость! Ты находишь, что у меня не такой вкус? До сих пор наши вкусы, кажется, во всём совпадали, на этом мы и жили согласно. – Голос Алины металлизировался. – А теперь у меня уже не такой вкус? Это – после Петербурга?
– Да ни при чём тут Петербург, это бывало и раньше. Ты за собой, Линочка, не всегда замечаешь, а у тебя бывают иногда такие суждения… уверенные… При гостях иногда так неснисходительно что-нибудь…
Ах, сорвался! Языком не закончишь, никак не вытянешь… И зачем затеял, всякие мелочи вспоминать? Оставалось додержаться несколько часов, до телеграммы Свечина.
– Нет, это после Петербурга! – как бы ласково уговаривала Алина, положив ему руку на шинельный отворот. – Сознайся, это теперь ты видишь, раньше такого не было.
Они совсем сбились с ходьбы, он подвигал её за руку вперёд.
– Да ни при чём тут Петербург… Ну, сейчас – после Петербурга… А вообще после…
Алина и сама пошла быстро, невлекомая. Заговорила с лёгкой отрывистостью, как бы сеча наискось:
– Слушай, неужели это такая замечательная женщина, чудо-женщина, что в несколько дней переменила тебе все взгляды? Открыла тебе новый вкус?
Георгий не принял ответно тона раздражения, но и смолчать не сумел, как же молчать, если в лоб спрашивают:
– Ну, вообще… от всех людей, с которыми мы в жизни встречаемся… Не именно от неё… Но в чём-то и от неё… – (А внутри ток заливал его при всяком воспоминании об Ольде, даже не упоминании.)
– У неё – одни достоинства? Она – высокообразованна, гениальна? Кроме истории она легко разбирается и во всём остальном? Но на рояле она всё-таки не играет!
Они уже переходили Остоженку у своего дома. Небо – тёмное. Темнела церковка, задвинутая меж домов. Но газовый фонарь бросал достаточно света и на середину улицы. И видно было, как Алину передёрнуло страданием от подбородка до виска. Боже, что он опять наделал, дурак, олух!
Перед ними перед самыми, обрезая, прокатил с запрокинутой лошадиной головой, с колокольцем, лихач на дутиках, везя важную барыню в огромной шляпе.
– А я – ничтожество, да? – с допытом, срываясь на крик, спрашивала Алина посреди улицы, как будто хотела и требовала подтверждения.
Он уводил её, уводил на тротуар и молчал, теперь уж молчал, а получилось опять хуже. Но не подслуживаться: нет, ты сверкающе талантлива.
Они уже и были у своего парадного. Поднимались по лестнице. Молча. В свой дом, но сами не свои. На второй этаж. Молча. На третий.
Ах, совсем не нужный, глупый разговор.
– Ты прости меня, Линочка. Я этого не хотел. Я, конечно, и близко того не думаю, ты же знаешь. Я только… О-о, телеграмма… Мне. Из Ставки. Неотложный вызов. Непромедлительно прибыть… Вот так так… Придётся ехать. Вот неожиданно. Ты прости меня, Алочка…
Телеграмму она как и не поняла, как не видела.
Помогал ей снять пальто – вырвалась из него, как если б оно горело.
Через маленькую их столовую кинулась в свою комнату. Но тут же вернулась, зажгла в столовой большой свет, в прихожей подошла к мужу, едва отстегнувшему шашку, ещё с нею в руках. И напряжённо:
– Дай я на тебя посмотрю! Дай я на тебя посмотрю!
Необычайное, неизрасходованное пламя рвалось из её глаз. Где была та завороженная покорность, будто не в полном сознании? Где была та ипостась горько достигнутого духовного свечения?
Зачем – «дай посмотрю»? Он не успевал понять. Она хочет особенное что-то выкинуть, непонятно что.
Смотрела она – смотрел и он. И кроме явленного раскала, пожесточавшего выражения – он видел и горький перекат на её тонкой беззащитной шее. Она была совсем непохожа на саму себя – но он-то знал её саму! и жалость острая этого безпомощного переката уколола его. И хотя уже просил прощения – за что он её обидел, ни с того ни с сего? – снова протянул руки, взял за локти – повторить уговорчивей, распространённей…
А её лицо – удлинилось, как-то угордилось. И она усмехнулась с презрением:
– Сравнивай, сравнивай! Если она действительно большая личность – не будет она подругой серого офицера, неудачника!
Взяла свои локти назад, повернулась на каблуке, ушла к себе. И слышно заперла дверь.
Задумался, как был, ещё в шинели. Это сказано правдоподобно, да.
Снял, повесил. Задумался: подругой? А что из его взглядов когда-нибудь разделяла или не разделяла вообще Алина?..
Ну, что? Стучать вослед, лебезить? Просил прощения, хватит.
Потушил свет в столовой. Все света.
Ладно, выспаться хоть последнюю ночь, не прислушиваться ко всхлипам, шёпотам, не уговаривать.
В кабинете на диване растянулся. Выкурил папиросу.
Утро вечера мудреней.
И так глубоко спалось, без видений. Так безпробудно, даже при перевёртах.
Проснулся – не рано. Не подскочил сразу, ещё долежал в полной тишине.
Даже удивляясь тишине.
Но уж сегодня – ни за что не оставаться. Какой бы поворот ни придумала. Хоть бы на пороге схватила и кричала. А может, пока она спит, – тихо, не завтракав, выскользнуть, да на первый поезд?
Встал на цыпочках. И – в чувяки, сапогами лишнего не скрипеть.
Но из столовой в спальню Алины дверь была нараспашку. А в столовой – всё как вечером, ничего не сервировалось.
На середине стола к наклонной фотографической рамке, где Алина снята в широкой шляпе, был прислонён белый лист.
И почерком фигурным, с прихотливыми выбросами, как кометными хвостами, а теперь урезчённым:
«Я презираю себя, что унижалась, терпела и хотела твоей ласки в этом убогом пансионе. Это подобно – кровосмешению!..»
Выходы вверх и вниз – как твёрдые стебли, а на них посажены буквы. Но стебли совсем не тверды, Георгий-то знает, хотят казаться, хотят быть твёрдыми ещё пять минут, а сами еле держат лепестки слов:
«Четыре дня назад, уезжая из нашей квартирки на озеро, я воображала себя единственной и несравненной. И вот – возвратилась худшей из двух!.. И ты смеешь нас сравнивать?! И будешь теперь на каждом шагу?»
И как же тихо ушла. Первая. Перехитрила.
Пошло между ними на хитрость.
Да не вечером ли она уехала, когда он только заснул? Не всё:
«Еду в Петербург посмотреть на твою красавицу-интриганку, ещё стоит ли из-за неё кончать с собой? Не догоняй меня и дома не жди – хочу, вернувшись, тебя не видеть!»
Ого! А как же она найдёт?.. А хотя, а хотя… закружился по комнате, не в себе вокруг стола, всей спиной поводя: история… высокообразованная… о, сколько ж он лишнего проговорился… Ещё и найдёт?..
На телеграф? Телеграмму Ольде? Предупредить?
О чём? Что – нарушил, назвал? в первый же день предал имя? и теперь – жди обвала на голову?
Да не найдёт! Да не сразу! Остынет, не пойдёт.
Вереньке? Чтобы перехватила безумную, если сможет?
Но она к Вере и не явится. И что поделает Вера с такой?
Забегал по квартире. Жгло.
У неё в спальне – ящики выдвинуты, переворочены, два платья свалены на нестеленную кровать.
И скомканная крупная бумажка на полу.
Тем же почерком, размашисто набирающим ярость:
«Ты думал, нашёл покорную дурочку, да? Но у меня есть выход! Ты увидишь меня ещё в таком бле…»
Зачёркнуто. Брошено.
А вот и вторая, скомканная, откинутая к окну:
«А из-за кого у меня сорвалась музыкальная карьера?»