Полк быстро шел по пыльной дороге, Вадим Петрович покачивался в седле. Образ Кати путался и стирался в его суровой памяти. Какой найдет ее, — такой и примет в свою жизнь.
В селе Владимирском еще дымились сожженные хаты, еще со страхом дети приходили глядеть на лужи крови, не запорошенные золой, еще прятались по чужим дворам дрожащие, распухшие от слез женщины, когда Чугай и Рощин с двух концов двумя лавами ворвались в село. Но Красильникова там уже не было. Кто-то предупредил его, и он, после расправы с комитетчиками, зарубив саблями семнадцать человек и осьмнадцатого деда Афанасия, — этого уж прямо из озорства, — ушел со своими бандитами за какие-то полчаса до появления красных.
Крестьяне так были злы на него, что сбежались чуть не всем селом, окружив кавалеристов, под которыми шатались лошади.
— Догоните его, — кричали, — убейте Алешку, у него сил немного, у него патронов нет. Он далеко не ушел, мы знаем, куда они, сволочи, пошли… Вы их голыми руками возьмете.
— А что, граждане товарищи, — спросил Чугай, — дадите нам свежих коней?
— Дадим… Для этого — дадим.
— Сколько?
— Да полсотни наберем… Своих вы у нас оставите, потом обменяем… Ей-богу, ведь он нам жить не даст.
Покуда бегали за лошадьми да переседлывали, Вадим Петрович, разминая ноги, подошел к женщинам. Они, видя, что человек что-то хочет спросить, придвинулись.
— Красильникова я знавал в германскую войну, — сказал он. — Брат у него был женатый, а сам он, кажется, был не женат… Как он теперь? Семейный?
Женщины, не понимая еще, к чему он клонит, с охотой заговорили:
— Женатый, женатый…
— Да какой он женатый! Не жена она ему…
— Ну, жил просто с ней…
— И не так… Товарищ военный, я тебе расскажу… Выиграл он эту женщину в карты у Махны и привез ее сюда, хотел на ней жениться… Она, конечно, говорит ему, женись, только жить по-мужицки я не привыкла… Сама-то она из господских, красивая, молодая… А двор у Алешки еще в прошлую весну немцы сожгли… Вот он и давай строиться… А тут пошли эти дела с Яковом…
Третья женщина, еще более осведомленная, протискалась к Вадиму Петровичу:
— Слушай, бил он ее, так бил, товарищ командир, да не удалось ему, окаянному черту, ее убить… С марта месяца она у нас учительницей…
— Так, так, — проговорил Вадим Петрович, покашливая, — что же — они и сейчас здесь, в селе?
Женщины стали взглядывать одна на другую. Тогда четвертая, — только что подойдя:
— Увез он ее, в тачанке под сеном, живую, мертвую, — не знаем…
Маленький мальчик, глядевший очарованными глазами на Рощина, — на шашку с медной рукоятью, на пыльные сапоги со шпорами, на большие часы на руке, на револьвер со шнуром, — совсем запрокинувшись, чтобы увидеть его лицо, сказал грубым голосом:
— Дяденька, врут они. Они про тетю Катю ничего не знают. Я все знаю.
Стоявшая за его спиной худенькая, с болячкой на губе, некрасивая девочка сказала:
— Дяденька, вы ему верьте, этот мальчишка все знает.
— Ну, что ты знаешь?
— Тетю Катю Матрена на станцию увезла. Тетя Катя не хотела ехать, да как заплачет, а Матрена — тоже как заплачет… Потом тетя Катя мне сказала: «Я вернусь, скажи детям…» Алешка на тачанках в село въезжает, а Матрена с тетей Катей с другого конца уехали!.. Как они на горку въехали, так с телеги меня согнали…
— По коням!.. — крикнул Чугай.
Вадиму Петровичу не удалось дослушать. Отряд на свежих лошадях, с пулеметными тачанками, двинулся из села. Рядом с Чугаем и Рощиным скакал, подкидывая локти, низенький черный мужик из тех, кому весь этот день пришлось отсиживаться в колодце по пупок в воде и тине. Он так и взобрался охлюпкой на лошадь, весь заскорузлый, в рваной рубахе, босиком, со взъерошенной бородой. Он повел отряд в обход к дубовому лесу, куда бандитам была одна дорога в этих местах.
Туда поспели еще засветло и начали окружать лес, оставляя один свободный выход бандитам, — в засаду. Низкое солнце из-под глянцевой листвы пробивалось между корявыми стволами. Лошадь под Вадимом Петровичем шла неспокойно — мотала головой, останавливаясь, покусывала себя за коленку, била задней ногой по брюху. Он наконец бросил повод и держал карабин обеими руками наготове. Лучи солнца, с золотящимися в них тучами комаров, пестрили и полосатили лес, — трудно было что-нибудь разглядеть впереди и в стороне от себя, где — справа и слева — редкой цепочкой, осторожно похрустывая валежником, пробирались спешенные курсанты сквозь поросль и высокий папоротник.
Где-то здесь, как предупреждал проводник, должна была попасться лесникова сторожка и дорога, по которой бандиты и могли только проникнуть в лесную чащобу. Мшистая крыша, осевшая седлом, показалась неожиданно в нескольких шагах. Вадим Петрович остановился, вглядываясь из-за густой поросли. Негромко посвистал. Сильнее и ближе затрещали сучья под ногами курсантов. Он опять тронул лошадь, проехал сквозь кусты и увидел заброшенную сторожку, — на небольшой поляне около нее стояло несколько распряженных тачанок, валялась какая-то ветошь и тряпье. Бандиты отсюда ушли.
Вадим Петрович, держа наготове карабин, осторожно стал объезжать сторожку. Алексей Красильников так же осторожно пятился впереди него от одного угла к другому, намереваясь завладеть лошадью этого всадника. Рощин, оглядываясь, остановился у боковой стены, Алексей — у передней, с выбитым окном и сорванной дверью. Чтобы все сделать без шума, он держал только нож наготове. Когда Рощин выехал из-за угла, — Алексей с ножом кинулся на него, но Рощин успел загородиться карабином. Алексей, отпрянув, сильно ударился спиной о стену сторожки. Нож у него упал, он глядел на Вадима Петровича, на ожившего мертвеца. Завизжал в суеверном ужасе и, нагнувшись, побежал, беспорядочно махая руками.
— Алексей, — крикнул Рощин, рванул повод и поскакал за ним. Алексей вдруг, добежав до дерева, схватился за него в обнимку, прижался лицом к дубовому стволу. Рощин на скаку соскочил с седла и почти в упор стал стрелять в широкую, вздрагивающую спину Алексея.
— Здесь она жила?
— Ага.
Рощин, нагнувшись, перешагнул через порог в покосившуюся избенку об одно окошко, такое низенькое, что лопухи снаружи совсем закрыли его. В зеленоватом свете у окошка, на столе, тоже маленьком и низеньком, лежали тетрадки, сшитые из обоев, и несколько книг. Одна из тетрадей была раскрыта, и около — пузырек с чернилами и перо. Значит, Катя успела только выбежать. Он присел на корточки перед столом. Маленький мальчик, тихонько прикрыв рот рукой, начал давиться смехом и указывать глазами Рощину на печку.
В печном устье, на шестке, сидел галчонок с круглыми, глупыми глазами, — должно быть, вывалившийся из трубы, где было гнездо. Увидев, что на него обратили внимание, галчонок, подсобляя себе крыльями, бочком упрыгал в печку.
— Их там четыре штуки, — сказал мальчик, — ужо их переловлю…
Перебирая то, что лежало на столе, Вадим Петрович нашел Катин школьный дневник, где она записывала уроки и некоторые особенные происшествия. Почти каждая дневная запись кончалась: «Иван Гавриков опять шалил…» Или: «Даю себе честное слово три дня не разговаривать с Иваном Гавриковым…» Или: «Иван Гавриков опять ходил по самому краю крыши, чтобы напугать девочек. Я просто в отчаянии…»
— Кто это Иван Гавриков? — спросил Рощин.
— Я.
— Зачем же ты шалишь, огорчаешь Екатерину Дмитриевну?
Иван Гавриков тяжело вздохнул, голубые глаза его стали совсем невинными.
— Приходится… Я учусь-то хорошо. Ты посмотри у девчонков чистописание: забор — палки. Вот моя тетрадка. То-то, удивишься. Таблицу умножения всю знаю, хочешь, спроси? — Он изо всей силы зажмурился.
— Верю, верю.
Вадим Петрович сел на пол, поджав ноги, продолжал перелистывать дневник. В нем ни слова не было о себе. Но с каждой страницы будто поднималась к нему Катина вечная юность, доверчивая и чистая нежность. И он видел ее руку с голубоватыми жилками, ее теплые, ясные глаза…
— Девятью девять — восемьдесят один, что, не правда? — сказал Иван Гавриков.
— Молодец, молодец… Слушай, она тебе ничего не сказала — куда поехала?
— В Киев.
— Ты не врешь?
— Очень мне нужно врать.
— У нее, — может быть, ты знаешь, — где-нибудь еще спрятаны письма, тетрадки?
— Все тут… Я и эти нынче домой возьму, она наказывала — пуще глаза беречь тетрадки, а то мужики опять раскурят.
На последней страничке дневника он прочел:
«…Я почему-то верю, что ты жива и мы встретимся когда-нибудь… Ты представляешь — я вышла из долгой, долгой ночи… Мне хочется рассказать тебе о маленьком мире, в котором я живу. Птицы за окошком меня будят. Я иду на речку купаться. Потом, по дороге, я пью молоко у тетки Агафьи, — я ей должна уже рубль шестьдесят копеек, но она подождет. Потом приходят дети, и мы учимся. Нам ничто не мешает, у нас нет никаких забот. Оказывается — человеку совсем не то нужно, что нам казалось нужным и без чего мы не могли жить… Прямо стыдно сказать — мне будто опять семнадцать лет, — я знаю, Дашенька, ты поймешь, о чем я хочу сказать… Меня только огорчает иногда мой самый любимый мальчик, Иван Гавриков… Он необычайно…»