Песни, стилизовавшие «городской романс», по мнению идеологических структур, не могли воспитать необходимых новому массовому человеку оптимизма и уверенности. Еще в 1926 г. комсомол сформулировал некое нормализующее суждение, вылившееся в лозунг: «Песня — на службу комсомола». В конце ноября 1926 г. «Комсомольская правда» посвятила этому вопросу целый выпуск. Известный комсомольский поэт А. Безыменский, выступивший на страницах газеты, писал: «Требования на новую песню ощутимы почти физически. Темп современной жизни требует такой песни, которая помогла бы в развитии и сплачивании людей»[587]. В 1927 и 1928 гг. вопрос о создании массовой песни обсуждался на специальных заседаниях ЦК ВЛКСМ[588].
На рубеже 20–30-х гг., ассоциирующихся с изживанием останков НЭПа, более отчетливо стали проявляться и новые, поощряемые сверху нормы песенной культуры, которые аккумулировали в себе общие тенденции развития советского общества в это время. Резкое возрастание притока крестьян в города и пополнение рядов рабочих в основном за счет бывших деревенских жителей обеспечили успех политической кампании под девизом «Гармонь на службу комсомола». Использованию именно этого инструмента в структуре досуга молодежи города придавался большой знаковый смысл. Гармонь противопоставлялась гитаре — инструменту прежде всего мелкобуржуазному в контексте новых идеологических суждений. ЦК ВЛКСМ разработал даже специальные «Заповеди гармониста» — некое подобие изложения поведенческих норм. Заповеди, в частности, предписывали: «Гармонист — первый враг хулиганства, пьянства, дебоширства и т. д. Гармонист никогда не играет на таких вечеринках, где процветает хулиганство. Гармонист всегда помогает комсомолу в его работе среди рабочей и крестьянской молодежи»[589]. Гармонь стала определяющим элементом официально формируемой песенной субкультуры молодых рабочих в 30-е гг… и добиться этого оказалось просто. Новое пролетарское поколение было активным носителем сельской культуры, где иные музыкальные инструменты практически отсутствовали.
Традиционная же городская песня как норма досуга все более и более активно трактовалась как аномальное явление. Сначала это происходило на уровне нормализующих властных суждений. В 1933 г. Политбюро ЦК ВКП(б) приняло два постановления: «О состоянии и мерах по улучшению производства музыкальных инструментов» и «О состоянии и мерах по улучшению производства граммофонов, граммофонных пластинок и музыкальных инструментов». Эти документы обеспечивали контроль за созданием и исполнением музыкальных произведений, и прежде всего песенного жанра. В июне 1935 г. Ленинградское Управление по контролю над зрелищами и репертуаром запретило концертное исполнение и распространение в виде пластинок мелодий упаднического характера: танго «Карие глаза», «Сумерки», «Забвение», а также песен «У окна» Л. Утесова, «Песенка Тони» А. Желобинского из кинофильма «Горячие денечки». Инициатива идеологических инстанций была трансформирована в нормативное суждение — летом того же года Управление ленинградской милиции подготовило приказ «О борьбе с музыкантами, певцами и продавцами запрещенных песен на рынках и базарах». К уголовной ответственности как лица, нарушающие закон о выпуске «печатных» произведений, согласно статье 185 УК РСФСР, привлекались люди, распространявшие пластинки с запрещенными песнями, а к административной — уличные певцы и музыканты, осмелившиеся включить в свой репертуар «упаднические, жестокие романсы»[590].
Власть делала все, чтобы вытеснить «идеологически вредную» песню из публичной сферы повседневной жизни. Отчасти это происходило благодаря появлению новых музыкальных форм. Они во многом соответствовали пропагандируемым советским нормам жизни. Песни были насыщены радостным энтузиазмом, уверенностью в будущем, жизнеутверждающей энергией. Многие из идеологически одобренных песен были написаны талантливыми людьми и стали действительно популярными. Для их внедрения в систему досуга молодежи не требовалось особых усилий: не было необходимости строить концертные залы, кинотеатры, выставочные помещения. Песню с бодрым мотивов и вдохновляющими на подвиг и труд словами можно было петь в общежитии, в бараке, на демонстрации, на комсомольском собрании. Так на самом деле и происходило. Бодрые песни 30-х гг. действительно стали пропагандистами хотя и искренне воспринимаемого, но все же иллюзорного образа жизни. Они вросли в субкультуру подрастающего поколения и благодаря соответствию тенденции резкого сокращения элементов приватности в повседневной жизни молодых горожан. Одновременно публичное пространство заполнялось видами отдыха, скорее характерными для культуры общинно-деревенской, нежели урбанистического типа.
Усредненные же нормы музыкально-развлекательного досуга, существовавшие в первой половине XX столетия как в городе, так и в селе, подвергались активной политизации. Это отчетливо видно на примере отношения властных и идеологических структур к танцам — традиционному развлечению молодежи. В питерской рабочей среде отсутствовал до революции обычай посещения публичных танцевальных вечеров. Появление после 1917 г. большого количества комсомольских клубов способствовало перенесению полуобрядных плясок с улиц фабричных окраин в закрытые помещения. Это, казалось бы, незначительное изменение повлекло за собой возникновение норм, регулирующих танцы по образцу городской культуры. Не случайно в молодежном лексиконе начала 20-х гг. появилось слово «балешник» — простонародное искажение слова «бал». На «балешнике» уже необходимо было устанавливать определенные нормы поведения. Буржуазно-урбанистические традиции регулирования музыкально-развлекательного досуга явно не отвечали задачам формирования нового человека. II Всероссийская конференция комсомола в мае 1922 г. назвала танцы одним из каналов проникновения в молодежную среду мелкобуржуазного влияния[591]. Это нормализующее решение породило в местных комсомольских организациях дискуссию на тему «Может ли танцевать комсомолец?». Главным в ходе дебатов был вопрос «Что можно танцевать?» Идеологический запрет распространялся в начале 20-х гг. на танго и тустеп. Эти танцы маркировались как аномалия в рабочей среде. Предлагались, конечно, и определенные нормы. Газета «Смена» в январе 1924 г. в материале «Смерть тустепам» рассказывала, что в Доме коммунистического просвещения им. М. Глерона комсомольцы под музыку песни «Смело, товарищи, в ногу» исполняют танец «За власть Советов», в процессе которого они импровизированно изображают «все периоды борьбы рабочего класса»[592]. Однако подобные танцы носили искусственный характер и не могли получить распространения. Молодые люди, собиравшиеся в клубах на вечера, предпочитали вальсы, польки, танго и тустепы. Это зафиксировал опрос 1929 г. Танцы стояли на четвертом месте в ряду 10 видов развлечений, которые предпочитала молодежь. 71 % молодых ленинградских рабочих, по данным опроса, очень любили танцевать. Из этой группы 46 % систематически ходили на танцы в клубы, 29 % — на платные танцплощадки, 11 % посещали специальные танцклассы. Последнее обстоятельство рассматривалось идеологическими структурами как явно выраженная патология. С. М. Киров на II Ленинградской областной конференции ВЛКСМ в 1929 г. с возмущением говорил: «Я не понимаю того, чтобы заниматься в частном танцклассе. Это значит, человек вошел во вкус. У него комсомольский билет, а он мечтает о выкрутасах… такие явления свидетельствуют определенно как о каком-то обволакивании»[593].
Обычно в литературе бытует мнение, что в 30-е гг. перегибы «комсомольского максимализма» в отношении танцев были изжиты. На самом деле анормальность повседневной жизни эпохи первых пятилеток не могла способствовать возвращению традиционных форм досуга. «Танцульки» по-прежнему считались буржуазным развлечением. Правда, тип «девианта» несколько изменился: к тустепу и танго прибавился фокстрот. В 1932 г. первый секретарь ленинградского горкома ВЛКСМ И. Вайшля на заседании бюро горкома с тревогой отмечал засилье в комсомольских клубах «фокстротчиков»[594]. В конце 30-х гг. в пылу шпиономании танцплощадки были вообще названы «щелями для шпионов»[595]. В 1938 г. ЦК ВЛКСМ провел проверку танцплощадок в Москве и Ленинграде. Вывод был сделан следующий: «Пользуясь отсутствием контроля, различные вражеские элементы на танцплощадках занимаются прямой антисоветской работой, часто пытаются разлагать молодежь»[596]. Систематически ходившие на такие танцплощадки молодые рабочие рисковали не только комсомольскими билетами — завсегдатаев танцев вполне могли причислить к рангу «врагов народа». Таким образом, на уровне властного суждения традиционный вид развлечений молодежи обретал вид аномалии с политическим оттенком. В данном случае не слишком спасала и публичность этой культурно-бытовой практики.