Если в 1994—1995 годах обсуждение плана на комитете по экономической реформе представляло собой некое подобие тусовки: собирался узкий круг либеральных реформаторов, все остальные пытались от этого дела демонстративно дистанцироваться, и нам стоило больших усилий реализовать что-то из того, что мы там нарешали, — то к концу моей работы вице-премьером у комиссии были уже совсем другие проблемы. Всем желающим принять участие в разработкеплана реформ стало не хватать мест в зале, где традиционно работала комиссия. Министры считали за счастье прорваться туда с докладом о том, как они собираются реформировать свои отрасли и министерства. Если в начале мы вынуждены были проталкивать, пропихивать, внедрять то, что считали нужным, то в последнее время руководители реальных секторов экономики сами с удовольствием рассказывали нам: вот, хотим сделать то-то и то-то...
Возможно, мои ссылки на “Трехлетний план экономических реформ” покажутся кому-то достаточно формальным ответом на вопрос о том, была ли у правительства стратегия рыночных преобразований. Но если ^ иметь в виду реальный расклад сил в правительстве, судьба этого документа и отношение к нему представляются весьма показательными. За всеми описанными переменами — живой исторический процесс: укрепление частной собственности, углубление рыночных преобразований очень медленно и постепенно, но приводят-таки к качественным трансформациям самой власти. Она, власть, начинает более адекватно воспринимать ситуацию, более осмысленно и целеустремленно заниматься преобразованием экономической жизни общества. И это, между прочим, тоже отчасти ; ответ на вопрос: куда идем?
КАПИТАЛИЗМ ПО-РОССИЙСКИ: МОДЕЛЬ ОТЕЧЕСТВЕННАЯ
Но вернемся к излюбленному вопросу наших оппонентов: ведает ли Чубайс сам, что творит? Знает ли, какой капитализм взялся он строить в России на излете XX века? Докладываю. В периоде 1991 по 1996 год, пробивая приватизацию и другие основы рыночной экономики в России, мы меньше всего задумывались над вопросом: “Какой капитализм следует строить по-шведски, по-китайски или по-американски?” Точнее даже так: мы вообще не отвечали на вопрос: какой? Мы отвечали на вопрос: есть или нет? Есть частная собственность в России или нет частной собственности? Есть финансовая стабилизация в России или нет финансовой стабилизации, а есть гиперинфляция? Это был период, абсолютно лишенный оттенков, абсолютно черно-белый, на протяжении которого решался совершенно лобовой и контрастный вопрос: вперед или назад? Вперед, к частной собственности, в капитализм. Либо назад, в коммунизм (или какое-то новое красное, которое, по моему глубокому убеждению, не могло не быть кровавым). При этом острота драки была такой, что судьба частной собственности в России не раз висела на волоске, о чем уже сказано в предыдущих главах книги. Несколько раз мы буквально прошли по лезвию ножа. Масштаб сопротивления и, соответственно, масштаб противостояния никак не предполагали режима пространных околонаучных дискуссий. В такой ситуации вдаваться в рассуждения о том, а какой именно капитализм нам нужен — “шведский” или “американский”, было бы большой наивностью. И любимая многими нашими политиками так называемая проблема использования китайского опыта — все это дичь и чушь, если иметь в виду российскую действительность тех лет.
Кстати сказать, вскоре после ухода из правительства Виктор Степанович Черномырдин тоже заговорил о том, что вот, мол, мы выбрали американский путь, а он — “неправильный”. Нужно было германский... Во-первых, очень сожалею, что он ни разу не поднимал эту тему, будучи премьером. Во-вторых, по существу: насчет германского пути не согласен. Нам вообще было не до выбора пути. У нас была одна проблема: все, что способствовало отрыву страны от коммунизма; все, что помогало уничтожить основы коммунистической идеологии и коммунистического режима в стране, — все должно быть сделано настолько, насколько это возможно.
Вообще, по моему глубокому убеждению, все разговоры про “правильность” германской, шведской, австрийской моделей (предполагается сильное вмешательство государства в экономическую жизнь) и яростное противопоставление этих схем модели американской (роль государства в регулировании экономики сведена к минимуму) чаще всего носили в России неконцептуальный характер, но использовались лоббирующими группировками в сугубо утилитарных целях. Была задача: утащить львиную долю государственной собственности через сомнительные холдинги и фиктивные финансово-промышленные группы — без правил, конкурсов и законов. Понудить же государство к созданию таких холдингов и групп пытались самыми разными путями, в том числе и с помощью псевдонаучных рассуждений про шведские и немецкие модели.
При этом идеологи таких схем не задавались элементарным вопросом, который на самом деле лежал на поверхности: как можно ратовать за сильное вмешательство государства в экономическую жизнь страны в ситуации, когда государство практически разрушено? Какая немецкая модель (имеется в виду послевоенный экономический подъем под жестким контролем оккупационных властей) может быть в стране, где фактически исчезли министерства; где все чиновничество снизу доверху фантастически коррумпировано; где контролирующие институты, которые должны присматривать за этим чиновничеством, точно так же коррумпированы, неэффективны и неработоспособны? В такой ситуации любые попытки усилить роль государства привели бы только к усилению масштабов коррупции и ускоренному разорению этого самого государства.
Повторюсь, проводя реформы, мы не терзались сомнениями по поводу необходимости той или иной модели. Не до того было. В яростной политической схватке, развернувшейся вокруг реформ, мы держали ориентир на базовые вещи: жесткая финансовая политика, финансовая стабилизация и безусловное преобладание доли частной собственности в экономике. Пожалуй, единственный полемический вопрос, который имело смысл обсуждать тогда, на заре построения капитализма, затрагивал именно эту материю: оптимальная доля частной собственности. До сих пор остается две точки зрения на эту проблему. Первая: государственная собственность должна присутствовать только там, где в принципе не может работать частная, и, следовательно, доля ее должна быть невелика. Вторая, прямо противоположная: частная собственность может появляться только там, где не может работать государство, и присутствие ее должно быть незначительным. Безусловно, мы отстаивали первую позицию. Исходя из того что государственная собственность всегда менее эффективна, гибка и поворотлива; всегда в большей степени подвергается коррупции и бюрократизации, нежели частная. Это мое убеждение подтверждается сравнительным анализом двух форм собственности, приведенных в заключение данной статьи.
Вот, собственно, таким и был наш ответ на сакраментальный вопрос: какой капитализм нужен России? Тогда, в 1992—1995 годах неимоверно тяжело было удержать хотя бы эти базовые позиции. Ситуация изменилась позже, когда взлелеянная и выпестованная нами частная собственность укрепилась и встала на ноги.
КТО КОГО ПОРОДИЛ, ИЛИ К ВОПРОСУ ОБ ОЛИГАРХАХ
Чтобы понять причины возникновения отечественных олигархов, нужно четко разграничить два явления, имевших место в российской действительности на протяжении первых лет реформ. С одной стороны, по инициативе государства и при его поддержке в стране создавался институт частной собственности — с нуля, из ничего, из хаоса тотального огосударствления всего и вся. И в этом смысле наша команда (называйте как хотите: “молодые реформаторы”, “либеральное крыло правительства”, “бандитская клика Чубайса”) делала все для ее нарождения, укрепления и нравственного здоровья.
Однако наивно было бы полагать, что на становление частной собственности в России оказали исключительное влияние лишь усилия кучки государственных чиновников. Была еще и объективная реальность, в рамках которой проходил процесс приватизации. И реальность эта была безрадостна: до крайности ослабленное государство в эпоху социальных и экономических трансформаций. Ломка, вызванная физическим умиранием коммунистической системы, и усугубленная хаосом и неопределенностью перестроенных лет, привела к такому явлению, как стихийная приватизация. (Не путать с приватизацией чековой!) Стихийная приватизация — синоним слова “хищение”. Само явление стихийной приватизации обусловлено гигантским ростом объекта хищений: если раньше воровали с завода шифер, то в эпоху “стихийной приватизации” из-под носа у хиреющего и беспомощного государства можно было уворовать весь завод. Причем рост объекта хищений шел параллельно с полным разрушением системы контроля и наказания, что приводило к быстрому экономическому и политическому укреплению структур и социальных групп, набиравших свою мощь и силу в эпоху стихийной приватизации. О последствиях этого процесса для хода чековой приватизации и становления частной собственности в России я скажу чуть ниже, а пока хотелось бы немного задержаться на весьма любопытной и показательной теме: правоохранительные органы и приватизация. Наши отношения с “силовиками” — это песня! На ходе приватизации сказалось не только общее разрушение системы контроля и наказания, но и специфический подход российских правоохранительных органов к реформам вообще. С самого начала наши “органы” восприняли рыночные преобразования (и в первую очередь приватизацию) как что-то чуждое и враждебное. В общем, этих людей можно понять. Всю свою жизнь они противостояли расхитителям социалистической собственности жуликам, таскавшим из заводских цехов что плохо лежит; бухгалтерам, приписывавшим и списывавшим что не следует; завскладам, подчищавшим потихонечку эти самые склады... А тут выяснилось, что весь склад переходит целиком и полностью в собственность его вчерашнего заведующего непонятным способом! При этом сами представители “органов” прекрасно понимали, что им лично склады и заводские цеха вряд ли “светят”. Естественно, возникала классовая ненависть. Еще весной 1992 года я понял, что все правоохранительные органы против меня. МВД, ФСК, прокуратура — все. Я всегда знал: в содержательных вопросах они меня подставят, ударят в спину, подбросят доклад президенту, который будет разрушать все мои действия. Опереться на них невозможно.