Я ожидала найти Ловисе лежащей на кровати или тюфяке, но она с прямой спиной сидела на деревянном стуле, вперившись в стену перед собой. Девушка никак не отреагировала на мое появление. Я понятия не имела, что делать. Младенец умер, и его уже похоронили. Принимая решение прийти сюда, я и мысли не допускала о вероятности подобного исхода. Я подошла к Ловисе ближе и увидела, что под грубой сорочкой ее груди, набухшие и воспаленные из-за ненужного молока, налились до размеров дынь. Глядя на них, я почувствовала слабую тупую боль, распространявшуюся от подмышек к моей собственной груди. Ловисе посмотрела мне прямо в глаза, и в ее взгляде не было просьбы о помощи. Вместо этого я увидела там вызов и отчаяние, и хотя можно убеждать себя в чем угодно, я знаю: мой следующий поступок был продиктован отнюдь не благотворительными побуждениями.
Я возвратилась в большую комнату и решительно обратилась к старшей женщине, которая явно состояла с Ловисе в родстве, хотя трудно сказать, в каком именно.
— Скажите ей, что я жду во дворе. Она должна одеться и пойти со мной. Для нее есть работа.
Казалось, все в этой комнате онемели, и на какое-то мгновение я их возненавидела, особенно детей, с этими блестящими щеками и тупо вытаращенными глазами.
— Работа! — повторила я. — Пусть оденется и возьмет с собой личные вещи.
Не взглянув больше на Ловисе, я вышла из комнаты, пропитанной вонью немытых тел и прогорклого жира. Мне не терпелось оказаться на улице, где была надежда хоть на какой-нибудь ветерок.
Я не знала, согласится ли она, но широкая фигура Ловисе вскоре показалась в дверях. В руках девушка несла узелок с личными вещами, а ее голова была покрыта шалью, хотя на улице стояла теплая летняя погода. Ни я, ни Ловисе не обмолвились друг с другом ни словом. Когда мы наконец вышли из ее района, я, по-прежнему с ней не разговаривая, купила два трамвайных билета. Мы расположились в вагоне с электрическим освещением, и он повез нас к проспекту, на котором возвышался роскошный особняк Шёнхайдеров. Трудно себе представить более разительный контраст, чем между жилищными условиями дыры, которую Ловисе только что покинула, и домом, где она будет проживать отныне. Выражение ее лица на всем протяжении пути не утрачивало безразличия.
— Фру Шёнхайдер нет дома, но мадам может подождать, если желает, — проговорила горничная, управляющая остальным персоналом Шёнхайдеров на правах старшей прислуги.
На ней был гофрированный накрахмаленный фартук, в ушах скромные, плохо начищенные серебряные серьги. Своим высокомерием и стремлением утвердить положение, которое было достигнуто тяжелым трудом и всяческими добродетелями, а не являлось привилегией рождения, эта женщина походила на фру Моерх из дома моего детства. Мне даже пришлось напомнить себе о том, что я пришла как подруга хозяйки дома, а не как смиренная просительница.
— Я привела эту молодую женщину работать прислугой и кормилицей, — сказала я и бросила многозначительный взгляд на одетую в простую черную одежду кухарку, которая сразу меня поняла и принялась критически осматривать лицо и фигуру новенькой. — Ее зовут Ловисе Хансен.
Мельком взглянув на девушку, горничная отдала распоряжения кухарке, а та, в свою очередь, велела судомойке немедленно нагреть воды для ванны. Этим жестом старшая прислуга демонстрировала высокие гигиенические стандарты этого дома мне и одновременно давала понять Ловисе, что здесь она должна быть готова к полному отсутствию уединенности.
Оказалось, что никого из членов семьи нет дома, но, будучи хорошо знакомой с хозяевами, я могла остаться и подождать их возвращения. Я сидела в пустой гостиной и будто с большого расстояния слушала, как в кухне в ванну льется поток воды, а на Ловисе — шквал распоряжений от ее новых начальниц. Она должна чистить сапоги хозяина, а по утрам греть воду и обходить с ней спальни всех членов семьи, чтобы те могли умыться и побриться. Также она должна незаметно уносить из шкафов под умывальниками полные ночные горшки, содержимое которых нужно выливать в помойное ведро на черной лестнице, а сверху бросать горсточку торфяной крошки. Это помогает избавиться от запаха и предотвратить появление мух, ведь ассенизатор, выносящий ведро с черной лестницы, которой живущая здесь семья никогда не пользуется, приходит лишь раз в неделю.
Среди картин в массивных золоченых рамах, диванных подлокотников в форме львиных голов, херувимов, резвящихся на небесно-голубом потолке, и бархатных портьер, подвязанных шнурами с кисточками, меня начало клонить в сон. Звук высоких маятниковых часов, отсчитывавших рядом с моим креслом секунды уходящего времени, стал казаться мне громче и значительнее, чем доносившийся из кухни голос, который озвучивал бесконечные инструкции. Слушая тиканье маятника, я вдруг явственно ощутила, как уходит мое собственное время, как что-то во мне вот-вот умрет, если в ближайшем будущем ему не дать взойти, расцвести и выпустить побеги.
Наверное, я и в правду задремала, потому что в следующее мгновение очнулась от звука низкого почтительного голоса кухарки Шёнхайдеров, призывавшей меня вернуться в кухню. Там моему взору предстала бледная Ловисе, теперь в униформе прислуги, с накрахмаленным передником. Ее еще влажные волосы были заплетены в косу. Горничная и судомойка стояли в стороне, а кухарка с лакеем склонились до неприличия близко, наблюдая, как младенец Сусси пытается взять губами огромную грудь, такую распухшую, что соски были почти поглощены окружающей плотью. Когда молоко наконец потекло, я ожидала, что лицо Ловисе смягчится, выражая если не что-то другое, то хотя бы облегчение после физической боли от нагрубания молочных желез. Но она держала ребенка небрежно, безразлично, и только кухарка произнесла слова удовлетворения, властным жестом приглашая меня пройти в комнату. Тут под потоком молока, который бил яростной струей, ребенок начал давиться, а на блузе Ловисе с другой стороны появилось растекающееся влажное пятно.
— Переверни ребенка, — приказала кухарка, толкая ее в плечо, — переверни маленького хозяина на другой бок.
Ловисе выполнила указание, даже не глянув на младенца. Вместо этого она повернула голову и посмотрела прямо в дверной проем, где стояла я, натягивая тонкие перчатки перед уходом.
В тот момент, когда было уже слишком поздно что-либо изменить, я почувствовала себя преступницей, которую чересчур сурово, чересчур жестоко осудили. Почему? Сегодня я свела вместе того, кто остро нуждался, и того, кто мог дать нужное. Возможно, во взгляде Ловисе было не совсем осуждение, но он словно говорил, что она насквозь видит мои мотивы и не чувствует ни капли благодарности за мой поступок. А насчет благодарности… полагаю, я просто могу подождать, пока Сусси сообщит мне о том, что ее маленький мальчик снова растет и что мир в их семье восстановлен, ведь она, в конце концов, одна из самых близких и дорогих моих подруг. Ну и что не так? Действовала я из добрых побуждений или лишь пыталась убедить себя в этом? Передо мной падшая женщина, которой больше не нужно возвращаться в убогую дыру, кишащую крысами, а кроме того, здоровье ребенка моей подруги спасено.