— Меня очень испугало его лицо. Это был высокий, сильный, крепко сколоченный человек, темно-рыжий почти до черноты. Увидев его, я подумала, что передо мной Иуда. Но, когда я прочла письмо госпожи Генриетты и узнала из него, что человек этот очень набожен, когда сама убедилась, что он весьма кроток, я больше не боялась его.
— Не от вас ли он отправился в Неаполь?
— Да, по делам герцога д’Эпернона. Он столовался там у некоего Эбера, секретаря герцога де Бирона, и тогда же в первый раз объявил, что убьет короля.
— Да, я уже знаю об этом. То же самое рассказал мне некий Латиль. Вы его знали, этого Латиля?
— О да! В ту пору, когда меня арестовали, он был доверенным пажом господина д’Эпернона. Он тоже должен знать многое.
— То, что он знает, он мне рассказал. Продолжайте.
— Я очень голодна, — пожаловалась г-жа де Коэтман.
Кардинал налил ей стакан вина и разрешил размочить в нем немного хлеба. Выпив вино и съев хлеб, она почувствовала себя бодрее.
— После возвращения из Неаполя вы его видели? — спросил кардинал.
— Кого? Равальяка? Да; и именно тогда, причем дважды — в день Вознесения и в праздник Тела Господня — он сказал мне все, то есть признался, что решил убить короля.
— А какой вид был у него, когда он делал вам это признание?
— Он плакал, говорил, что у него были сомнения, но он вынужден это сделать.
— Кто же его вынудил?
— Он узнал от господина д’Эпернона, что надо убить короля, дабы избавить королеву-мать от грозящей ей опасности.
— Какая же опасность грозила королеве-матери?
— Король хотел устроить суд над Кончини, обвинив его во взяточничестве и потребовав, чтобы его приговорили к повешению; затем устроить суд над королевой-матерью как прелюбодейкой и выслать ее во Флоренцию.
— И, услышав это признание, что вы решили?
— Поскольку Равальяк в то время понятия не имел, что королева-мать участвует в заговоре, я подумала о ней, решив все ей рассказать, ибо король, хотя я ему писала и просила аудиенции, мне не ответил. Правду сказать, в ту пору он не думал ни о чем, кроме своей любви к принцессе де Конде. Итак, я написала королеве — и не один, а три раза, — что могу дать ей важный совет, как спасти короля, и предложила представить все доказательства. Королева велела ответить, что выслушает меня через три дня. Три дня прошли; на четвертый она уехала в Сен-Клу.
— Через кого она передала ответ?
— Через Вотье; он тогда был ее аптекарем.
— Что вы тогда подумали?
— Что Равальяк ошибался: королева-мать участвует в заговоре.
— И тогда?..
— Тогда, решив спасти короля во что бы то ни стало, я отправилась к иезуитам на улицу Сент-Антуан, чтобы увидеться с духовником короля.
— Как они вас встретили?
— Очень плохо.
— Увиделись вы с отцом Котоном?
— Нет, отца Котона не было. Меня принял отец главный попечитель, назвавший меня одержимой. «Предупредите, по крайней мере, духовника его величества», — сказала я ему. «Зачем?» — ответил он. «Но если убьют короля!» — воскликнула я. «Не вмешивайтесь не в свои дела». — «Берегитесь, — сказала я, — если с королем случится несчастье, я отправлюсь прямо к судьям и расскажу им о вашем отказе». — «Тогда обратитесь к самому отцу Котону». — «Где он?» — «В Фонтенбло. Но вам незачем ехать, я сам туда собираюсь».
На следующий день, не доверяя словам отца главного попечителя, я наняла экипаж и хотела ехать в Фонтенбло, но меня арестовали.
— И как звали отца главного попечителя у иезуитов?
— Отец Филипп. Но из тюрьмы я еще дважды писала королеве, и одно из писем, я уверена, дошло до нее.
— А другое?
— Другое я отправила господину де Сюлли.
— Через кого?
— Через мадемуазель де Гурне.
— Я ее знаю: старая дева, сочиняющая книги?
— Именно. Она отправилась к господину де Сюлли в Арсенал; но, поскольку в письме были имена д’Эпернона и Кончини, а также шла речь о моих предупреждениях королеве, господин де Сюлли не посмел показать его королю, сказав ему лишь, что жизнь его в опасности, и предложив, если королю будет угодно, доставить в Лувр меня и мадемуазель де Гурне. Но король, к несчастью, получал столько предупреждений подобного рода, что лишь пожал плечами, и господин де Сюлли вернул мадемуазель де Гурне письмо, как не заслуживающее доверия.
— Какая дата стояла на этом письме?
— Должно быть, десятое или одиннадцатое мая.
— Вы полагаете, мадемуазель де Гурне его сохранила?
— Возможно; я больше ее не видела. Однажды ночью меня увезли из тюрьмы, где я находилась. Тогда я еще вела счет времени: это было ночью двадцать восьмого октября тысяча шестьсот девятнадцатого года. Секретарь суда вошел в мою камеру, велел мне встать и прочел постановление Парламента, приговорившего меня провести остаток жизни на хлебе и воде в камере без двери, с зарешеченной отдушиной вместо окна. Я и без того считала слишком суровым и несправедливым тюремное заключение за попытку спасти короля, но этот новый приговор сразил меня: слушая его чтение, я без чувств упала на пол. Мне было всего двадцать семь лет; сколько же лет предстояло мне страдать? Пока я была в обмороке, меня перенесли в карету. Окошко в ней было открыто, и врывавшийся внутрь свежий воздух хлестал меня по лицу; я пришла в себя и увидела, что сижу между двумя полицейскими и у каждого в руке цепочка, тянущаяся к моему запястью; на мне было платье из грубой черной ткани — сейчас я донашиваю его последний лоскут. Я знала, что меня везут в обитель Кающихся Девиц, но мне неведомо было, что это за обитель и где она расположена. Карета въехала под арку ворот, потом во двор и остановилась у склепа, откуда вы меня извлекли. В нем было отверстие, куда меня заставили войти; один из полицейских вошел вслед за мной. Я была полумертвая и не оказала никакого сопротивления. Он поставил меня у отдушины. Одну из цепочек, прикрепленных к моим запястьям, обернули мне вокруг шеи, и второй полицейский удерживал меня снаружи с ее помощью у отдушины, в то время как первый вышел. Сразу после этого два человека, которых я смутно разглядела в потемках, принялись за работу. Это были каменщики: они замуровывали отверстие. Лишь тогда я пришла в себя; страшно закричав, я хотела броситься на них, но цепочка держала меня за шею. Тогда я решила удушить себя и натянула цепочку изо всей силы. Ее звенья впились мне в шею, но на цепочке не было скользящей петли, и мне оставалось только тянуть как можно сильнее; я надеялась, что этого будет достаточно. Я захрипела, перед глазами поплыла кровавая пелена. Полицейский выпустил цепочку. Я бросилась к отверстию, но каменщики за это время успели на три четверти ее заделать. Я просунула руки, пытаясь разрушить эту еще свежую кладку. Один из каменщиков залил мои руки гипсом, другой положил на них сверху огромный камень. Я оказалась словно в капкане. Я кричала. Я выла. Мне мгновенно представилась новая пытка, на которую я осуждена: поскольку никто не может войти в мой застенок, а я прикована к стене напротив отдушины, ибо в нее вмурованы были мои руки, меня ждет голодная смерть. Я запросила пощады. Один из каменщиков молча приподнял камень ломом. Резким усилием я вырвала из этой щели мои полураздавленные руки и упала под отдушиной, исчерпав все силы в попытке покончить с собой и в борьбе с каменщиками, заделывавшими отверстие. Тем временем они завершили свою мрачную и роковую работу: когда я пришла в себя, вход в мой склеп был замурован. Я была погребена заживо — приговор, вынесенный Парламентом, привели в исполнение.