любви и истины, и Он не оставляет даже змею, несущую в себе яд смертельный.
Я вздрогнул: так ясно мне представились заблуждения мои, а старичок, пристально взглянув на меня, схватил мою руку и стал ее гладить своей рукой.
— Не волнуйтесь, побеседуем лучше. Волнение мутит дух и разум. Пойдемте, господин мой, ко мне, пойдемте.
Я стоял упрямо на месте; во мне поднялось желание сразу отчеканить старичку всю истину и отрекомендовать себя: к этому влекло неудержимое желание знать, что сделается тогда с святым человеком, и вот я со злобой проговорил:
— Постойте, святой отец. Вот я вам скажу одну штучку…
— Говорите, сударь.
— Обнаружится, что вы, как все, отскочите от меня со страхом.
— А какую же это штучку вы можете мне сказать, милый сын мой, и притом такую, чтобы из сердца моего вылетела любовь к ближнему? Поистине, ничтожным я тогда окажусь и могущественно ваше слово, когда оно победит добрые чувства мои. Говорите же, боязливый человек, вашу штучку.
— Штучка, вот она, слушайте.
— Без боязни, сударь, говорите все.
— Я-то ведь…
— Что, сын мой, что?
— Весь в крови.
Руки старика с трепетанием быстро приподнялись и он охватил ими меня, как бы желая меня успокоить. Он смотрел на меня с неизъяснимой жалостью.
— Ужаснулись?
— Нет, сын мой, нет, сын мой!
— Можно бы ужаснуться. Ведь я убийца не такой, как Каин. Каина можно простить, а меня нет. Я убивал с методическим расчетом, разрезал сталью и мучил, мучил… Я — доктор и прикрывал мнимым желанием спасать людей свои убийства… Понимаете ли вы, понимаете ли вы!..
Трепетание старческих рук на моих плечах чувствовалось все сильнее, лицо стало выражать все большую жалость, и вдруг все его маленькое тело затрепетало на моей груди и забилось.
— Надо мне броситься с этой башни?.. Надо ли? Скажите, я это сделаю.
В сознании, что я представляю нечто ужасное, я шагнул к краю площадки, но трепещущие руки старика от плеч перебежали к моей шее и забились там, и все его тело затрепетало еще сильнее; среди тишины послышались рыдания.
— Право, меня надо оставить, святой отец… Право, надо… вы сами видите…
— Вижу, вижу, сын мой — ваше несчастье, — заговорил он быстро, отняв лицо свое от моей груди. — Плачу я от жалости, но чтобы оставить вас в таком сокрушении и муках — этого вы и не думайте.
— Серьезно!.. — проговорил я вдруг в чувстве неожиданно охватившей меня радости. — Вы не убежите от меня, как от духа ада?…
— Я хотел бы вас пригреть, как мать ребенка, душу вашу исстрадавшуюся осветить лучами любви.
— А вы говорили, что Бог разливает лучи добра: в моем сердце не было ни одного.
— А кто же вас гнал по горам, сударь, пока сюда пришли?
— По горам кто гнал?
— Да, сын мой.
— Это он все, а, может быть, и не он, не знаю.
— Совесть гнала вас, ужас перед тем, что совершили. Вот и выходит, что добро была сокрыто в груди вашей от рождения. А вот сейчас даже броситься с этой башни захотели: это означает, что вопль уже поднялся в сердце вашем, великий плач и мучения стали невыносимы. Любовь многими устами заговорила и недалеки вы, сын мой, от небесной радости и тихого умиления в сердце вашем. Железо чистится огнем, а человеческий дух — в огне мучений, а иногда и в крови…
Я всматривался в его лицо с чувством радости и изумления и вскрикнул:
— Отец святой, теперь к вам пойдем. Докажите мне, убедите, что я еще могу существовать.
Схватив руку старика, я шагнул к двери. Она издала странный звук и мы очутились в крошечной келье, озаренной мигавшими перед образами огоньками восковых свечей.
Как только я вошел сюда, мое настроение мигом изменилось: обстановка слишком явно говорила, что я имею дело с человеком суеверным, простым, и знакомое мне чувство гордости снова охватило меня. Отшельник, между тем, подвел меня к образам и сказал, усаживая меня на стул, стоявший под ними:
— Садитесь, сын мой, садитесь.
Я невольно вздернул голову и с насмешкой посмотрел на иконы.
— Эти господа, святой отец — общество слишком высокое для меня.
— Вновь повторяю, что самый лютый ваш враг — гордость. Опять вы с врагами вашими, а когда они с вами — мир отлетает от вас. Сын мой, зачем так казнить себя без милосердия, зачем? Все стремится к радости на свете и никакое создание умышленно не причиняет себе боли. Один человек способен истязать себя и бросаться в огонь…
— В огонь!..
— А как же, сын мой!.. Прозреваю я — вы всегда в пламени горели и бичевали себя, правда, не бичами и вервиями, как послушник, а во стократ лютее: скорпионами гордости, а сладкого успокоения мучеников истины не знали; напротив — пламя еще больше разгоралось. Так казнить самого себя может только человек бедный.
— Вы говорите удивительные истины, святой отец, и совершенно новые, — проговорил я, искренне проникаясь его словами.
— Ничего, сын мой, нового, ничего. Правда не может быть новой. «В начале бе слово», а потом уже явился мир. Истина не может ни родиться, ни умереть, но только временами как бы затмевается в умах людей и горе им: их постигают мучения и скорбь. Это самое и с вами случилось, сын мой: истина померкла в вас и явилось мудрствование, а с ним и грех. Так одно вызывает другое. Ничего нового.
— Но со мной было новое, отец мой. Безумие или ум, не знаю как назвать, но мысли мои овладели мной. Они толкали меня убивать, но не делал я этого, как Иван и Петр, по вспышке зла: хуже, хуже, хуже!.. Нет названий им. В аду они не значатся и на небе таким, как я, не вели счета. Это что-то новое, отец святой.
Удивительное существо человек: даже и здесь, среди пропасти, в которой я очутился, и ужаса перед самим собой, моментами во мне все-таки вспыхивало гордое сознание, что таких, как я, все-таки не было, а слова: «Это что-то новое, отец святой» я проговорил даже совсем гордо и на миг чувство самообожания овладело мной с прежней силой.
Отшельник расставил руки с видом огорчения и неизъяснимой жалости и, укоризненно покачивая белой головой, спросил:
— Сын мой, сын мой, отвечайте же сами себе: радостно ли вам в сердце вашем или ваше новое создало вам одно терзание?
— Терзание, отец святой! горю я, и это совершенная правда, я горю!.. — воскликнул я в страшном смятении и снова опустил свой голову.
Отшельник, подойдя ко мне, долго смотрел