Лиза была спокойна по обыкновению, но более обыкновенного бледна. Она достала из кармана и протянула Лаврецкому мелко сложенный лист журнала.
– Это ужасно! – промолвила она. Лаврецкий ничего не отвечал.
– Да может быть, это еще и неправда, – прибавила Лиза.
– Оттого-то я и попросил вас не говорить об этом никому.
Лиза прошлась немного.
– Скажите, – начала она, – вы не огорчены? нисколько?
– Я сам не знаю, что я чувствую, – отвечал Лаврецкий.
– Но ведь вы ее любили прежде?
– Любил.
– Очень?
– Очень.
– И не огорчены ее смертью?
– Она не теперь для меня умерла.
– Это грешно, что вы говорите… Не сердитесь на меня. Вы меня называете своим другом: друг все может говорить. Мне, право, даже страшно… Вчера у вас такое нехорошее было лицо… Помните, недавно, как вы жаловались на нее? – а ее уже тогда, может быть, на свете не было. Это страшно. Точно это вам в наказание послано.
Лаврецкий горько усмехнулся.
– Вы думаете?.. По крайней мере я теперь свободен.
Лиза слегка вздрогнула.
– Полноте, не говорите так. На что вам ваша свобода? Вам не об этом теперь надо думать, а о прощении…
– Я давно ее простил, – перебил Лаврецкий и махнул рукой.
– Нет, не то, – возразила Лиза и покраснела. – Вы не так меня поняли. Вы должны позаботиться о том, чтобы вас простили…
– Кому меня прощать?
– Кому? Богу. Кто же может нас простить, кроме бога.
Лаврецкий схватил ее за руку.
– Ах, Лизавета Михайловна, поверьте, – воскликнул он, – я и так довольно был наказан. Я уже все искупил, поверьте.
– Это вы не можете знать, – проговорила Лиза вполголоса. – Вы забыли, – еще недавно, вот когда вы со мной говорили, – вы не хотели ее прощать.
Оба молча прошлись по аллее.
– А что же ваша дочь? – спросила вдруг Лиза и остановилась.
Лаврецкий встрепенулся.
– О, не беспокойтесь! Я уже послал письма во все места. Будущность моей дочери, как вы ее… как вы говорите… обеспечена. Не беспокойтесь.
Лиза печально улыбнулась.
– Но вы правы, – продолжал Лаврецкий, – что мне делать с моей свободой? На что мне она?
– Когда вы получили этот журнал? – промолвила Лиза, не отвечая на его вопрос.
– На другой день после вашего посещения.
– И неужели… неужели вы даже не заплакали?
– Нет. Я был поражен; но откуда было взяться слезам? Плакать о прошедшем – да ведь оно у меня все выжжено!.. Самый проступок ее не разрушил мое счастие, а доказал мне только, что его вовсе никогда не бывало. О чем же тут было плакать? Впрочем, кто знает? Я, может быть, был бы более огорчен, если б я получил это известие двумя неделями раньше…
– Двумя неделями? – возразила Лиза. – Да что ж такое случилось в эти две недели?
Лаврецкий ничего не отвечал, а Лиза вдруг покраснела еще пуще прежнего.
– Да, да, вы угадали, – подхватил внезапно Лаврецкий, – в течение этих двух недель я узнал, что значит чистая женская душа, и мое прошедшее еще больше от меня отодвинулось.
Лиза смутилась и тихонько пошла в цветник к Леночке и Шурочке.
– А я доволен тем, что показал вам этот журнал, – говорил Лаврецкий, идя за нею следом, – я уже привык ничего не скрывать от вас и надеюсь, что и вы отплатите мне таким же доверием.
– Вы думаете? – промолвила Лиза и остановилась. – В таком случае я бы должна была… да нет! Это невозможно.
– Что такое? Говорите, говорите.
– Право, мне кажется, я не должна… А, впрочем, – прибавила Лиза и с улыбкой оборотилась к Лаврецкому, – что за откровенность вполовину? Знаете ли? Я получила сегодня письмо.
– От Паншина?
– Да, от него… Почему вы знаете?
– Он просит вашей руки?
– Да, – произнесла Лиза и прямо и серьезно посмотрела Лаврецкому в глаза.
Лаврецкий, в свою очередь, серьезно посмотрел на Лизу.
– Ну, и что же вы ему отвечали? – проговорил он наконец.
– Я не знаю, что отвечать, – возразила Лиза и опустила сложенные руки.
– Как? Ведь вы его любите?
– Да, он мне нравится; он, кажется, хороший человек.
– Вы то же самое и в тех же самых выражениях сказали мне четвертого дня. Я желаю знать, любите ли вы его тем сильным, страстным чувством, которое мы привыкли называть любовью?
– Как вы понимаете, – нет.
– Вы в него не влюблены?
– Нет. Да разве это нужно?
– Как?
– Маменьке он нравится, – продолжала Лиза, – он добрый; я ничего против него не имею.
– Однако вы колеблетесь?
– Да… и, может быть, – вы, ваши слова тому причиной. Помните, что вы третьего дня говорили? Но это слабость…
– О дитя мое! – воскликнул вдруг Лаврецкий, и голос его задрожал, – не мудрствуйте лукаво, не называйте слабостью крик вашего сердца, которое не хочет отдаться без любви. Не берите на себя такой страшной ответственности перед тем человеком, которого вы не любите и которому хотите принадлежать…
– Я слушаюсь, я ничего не беру на себя, – произнесла было Лиза…
– Слушайтесь вашего сердца; оно одно вам скажет правду, – перебил ее Лаврецкий… – Опыт, рассудок – все это прах и суета! Не отнимайте у себя лучшего, единственного счастья на земле.
– Вы ли это говорите, Федор Иваныч? Вы сами женились по любви – и были ли вы счастливы?
Лаврецкий всплеснул руками.
– Ах, не говорите обо мне! Вы и понять не можете всего того, что молодой, неискушенный, безобразно воспитанный мальчик может принять за любовь!.. Да и, наконец, к чему клеветать на себя? Я сейчас вам говорил, что я не знал счастья… нет! я был счастлив!
– Мне кажется, Федор Иваныч, – произнесла, понизив голос, Лиза (когда она не соглашалась с своим собеседником, она всегда понижала голос; притом она чувствовала большое волнение), – счастье на земле зависит не от нас…
– От нас, от нас, поверьте мне (он схватил ее за обе руки; Лиза побледнела и почти с испугом, но внимательно глядела на него), лишь бы мы не портили сами своей жизни. Для иных людей брак по любви может быть несчастьем; но не для вас, с вашим спокойным нравом, с вашей ясной душой! Умоляю вас, не выходите замуж без любви, по чувству долга, отреченья, что ли… Это то же безверие, тот же расчет, – и еще худший. Поверьте мне – я имею право это говорить: я дорого заплатил за это право. И если ваш бог…
В это мгновенье Лаврецкий заметил, что Леночка и Шурочка стояли подле Лизы и с немым изумленьем уставились на него. Он выпустил Лизины руки, торопливо проговорил: «Извините меня, пожалуйста», – и направился к дому.
– Об одном только прошу я вас, – промолвил он, возвращаясь к Лизе, – не решайтесь тотчас, подождите, подумайте о том, что я вам сказал. Если б даже вы не поверили мне, если б вы решились на брак по рассудку, – и в таком случае не за господина Паншина вам выходить: он не может быть вашим мужем… Не правда ли, вы обещаетесь мне не спешить?
Лиза хотела ответить Лаврецкому – и ни слова не вымолвила, не оттого, что она решилась «спешить»; но оттого, что сердце у ней слишком сильно билось и чувство, похожее на страх, захватило дыхание.
XXX
Уходя от Калитиных, Лаврецкий встретился с Паншиным; они холодно поклонились друг другу. Лаврецкий пришел к себе на квартиру и заперся. Он испытывал ощущения, едва ли когда-нибудь им испытанные. Давно ли находился он в состоянии «мирного оцепенения»? давно ли чувствовал себя, как он выражался, на самом дне реки? Что же изменило его положение? что вынесло его наружу, на поверхность? самая обыкновенная, неизбежная, хотя всегда неожиданная случайность: смерть? Да; но он не столько думал о смерти жены, о своей свободе, сколько о том, какой ответ даст Паншину Лиза? Он чувствовал, что в течение трех последних дней он стал глядеть на нее другими глазами; он вспомнил, как, возвращаясь домой и думая о ней в тиши ночи, он говорил самому себе: «Если бы!..» Это «если бы», отнесенное им к прошедшему, к невозможному, сбылось, хоть и не так, как он полагал, – но одной его свободы было мало. «Она послушается матери, – думал он, – она выйдет за Паншина; но если даже она ему откажет, – не все ли равно для меня?» Проходя перед зеркалом, он мельком взглянул на свое лицо и пожал плечами.
День пронесся быстро в этих размышлениях; настал вечер. Лаврецкий отправился к Калитиным. Он шел поспешно, но к дому их приблизился замедленными шагами. Перед крыльцом стояли дрожки Паншина. «Ну, – подумал Лаврецкий, – не буду эгоистом», – и вошел в дом. В доме он никого не встретил, и в гостиной было тихо; он отворил дверь и увидел Марью Дмитриевну, игравшую в пикет с Паншиным. Паншин молча ему поклонился, а хозяйка дома воскликнула: «Вот неожиданно!» – и слегка нахмурила брови. Лаврецкий подсел к ней и стал глядеть ей в карты.
– Вы разве умеете в пикет? – спросила она его с какою-то скрытой досадой и тут же объявила, что разнеслась.
Паншин счел девяносто и начал учтиво и спокойно брать взятки, с строгим и достойным выражением на лице. Так должны играть дипломаты; вероятно, так и он играл в Петербурге с каким-нибудь сильным сановником, которому желал внушить выгодное мнение о своей солидности и зрелости. «Сто один, сто два, черви, сто три», – мерно раздавался его голос, и Лаврецкий не мог понять, чем он звучал: укоризной или самодовольствием.