Ульриху было приятно, что Агата слушала его, не прерывая, ибо он так же не ждал от нее ответа, как я от самого себя, и был убежден, что искомого им ответа никто сейчас дать не мог бы. Однако он ни секунды не опасался, что то, о чем он говорил, окажется для нее слишком трудным. Он не смотрел на это как на философствование и даже не считал, что затронул необычную тему; так трудности терминологии не мешают какому-нибудь очень молодому человеку, которого Ульрих и напоминал в этой ситуации, находить все простым, когда он с кем-нибудь другим, кто его подзадоривает, обменивается вечными вопросами: «Кто ты таков? Я вот кто». Уверенность, что сестра способна понять каждое его слово, он черпал в ее присутствии, а не в каком-либо размышлении. Его взгляд покоился на ее лице, а в этом лице было что-то, что делало его счастливым. Это лицо с закрытыми глазами совершенно не отталкивало. Оно обладало для него безмерной притягательной силой — и в том смысле, что словно бы тянуло в бесконечную глубину. Погружаясь в созерцание этого лица, он нигде не находил того илистого дна снятых преград, от которого отталкивается, чтобы вернуться на сушу, нырнувший в любовь. Но поскольку он привык ощущать симпатию к женщине как некий противовес антипатии к человеку, что — хотя он это и не одобрял — в известной мере страхует от опасности потери себя в ней, чистая благосклонность, заставлявшая его пытливо склоняться все ниже, испугала его почти как нарушение равновесия, и он вскоре ускользнул от этого состояния, прибегнув от счастья к несколько мальчишеской шутке, чтобы вернуть Агату к обыденной жизни: самым осторожным, на какое он был способен, прикосновением он попытался открыть ей глаза. Агата со смехом открыла их и воскликнула:
— В награду за то, что я должна быть твоим себялюбием, ты обходишься со мной довольно грубо!
Этот ответ был таким же мальчишеским, как его натиск, и взгляды их подчеркнуто столкнулись, как двое мальчишек, которые хотят подраться, но из-за охватившего их веселья не могут начать драку. Вдруг, однако, Агата оставила это и спросила серьезно:
— Ты знаешь миф, пересказываемый Платоном по каким-то более древним источникам, — что человек, составлявший первоначально единое целое, был разделен богами на две части, на мужчину и женщину?
Она приподнялась на локтях и неожиданно покраснела, ибо, спохватившись, нашла довольно глупым спрашивать, знает ли Ульрих эту общеизвестную, вероятно, историю. Поэтому она решительно прибавила:
— Ну, так вот, эти злополучные половинки вытворяют всякие глупости, чтобы воссоединиться. Это сказано во всех учебниках для старших классов. К сожалению, там не сказано, почему это не удается!
— Могу тебе это сказать, — ответил Ульрих, счастливый тем, как точно она поняла его. — Ведь никто не знает, какой именно из этих носящихся по миру половинок ему недостает. Он хватает ту, которая кажется ему недостающей, и делает самые напрасные попытки слиться с вей, пока окончательно не выяснится, что ничего из этого не выйдет. Если из этого получается ребенок, то в течение нескольких лет молодости обе половинки думают, что они соединились хотя бы в ребенке. Но это только третья половинка, которая вскоре обнаруживает стремление удалиться подальше от двух других и найти четвертую. Так и продолжает человечество физиологически «половиниться», а настоящее единение остается далеким, как луна за окном спальни.
— Резонно полагать, что братья и сестры хотя бы половину этого пути уже проделали! — вставила Агата охрипшим вдруг голосом.
— Близнецы, может быть.
— А мы разве не близнецы?
— Конечно! — Ульрих вдруг увильнул. — Близнецы редки. Разнополые близнецы — величайшая редкость. А если они к тому же разного возраста и очень долго почти не знали друг друга, то это уже достопримечательность, действительно достойная нас! — заявил он и устремился назад, в более поверхностную веселость.
— Но мы встретились как близнецы! — стояла на своем Агата, не замечая его тона.
— Потому что неожиданно оказались одинаково одетыми?
— Может быть. И вообще! Ты можешь сказать, что это была случайность. Но что такое случайность? Я думаю, что именно она — судьба, предназначение или как там еще это назвать. Тебе никогда не казалось случайным, что ты родился именно собой? Вдвойне случайно то, что мы брат и сестра!
Так изложила это Агата, и Ульрих подчинился этой мудрости.
— Значит, мы объявим себя близнецами! — согласился он. — Симметричные создания каприза природы, мы будем отныне одного возраста, одного роста, у нас будут одинаковые волосы, и мы будем ходить по людским дорогам в одинаково полосатых платьях и с одинаковыми бантами на шее. Но учти, люди будут глядеть нам вслед полурастроганно-полунасмешливо, как то всегда бывает, когда что-то напоминает им о тайнах их появления на свет.
— Мы можем ведь одеваться и как раз противоположным образом, возразила, развеселившись, Агата. — Один будет в желтом, когда другой в синем, или красное будет рядом с зеленым, а волосы мы можем выкрасить в фиолетовый цвет или в багровый, и я сделаю себе горб, а ты себе животик. И все равно мы близнецы!
Но шутка выдохлась, повод для нее истощился, они умолкли на несколько мгновений.
— Ты знаешь, — сказал вдруг Ульрих потом, — что мы говорим об очень серьезной вещи?!
Едва он это сказал, сестра его опять опустила на глаза опахала ресниц и со спрятанной за ними готовностью предоставила говорить ему одному. Может быть, это только казалось, что она закрыла глаза. В комнате было темно, свет, который горел, не столько придавал четкость предметам, сколько размывал бликами их очертания. Ульрих сказал:
— Так же, как миф о разделенном человеке, мы можем вспомнить Пигмалиона, Гермафродита или Изиду и Озириса — ведь это всегда одно и то же на разные лады. Эта потребность в двойнике другого пола стара, как мир. Она хочет любви существа, которое было бы совершенно сходно с нами, но все же не таким, как мы, хочет волшебного создания, которым были бы мы, но которое оставалось бы именно волшебным созданием и превосходило все наши вымыслы дыханием самостоятельности и независимости. Эту мечту о флюиде жизни, который, независимо от ограничений телесного мира, встречает себя в двух одинаково-разных существах, одинокая алхимия рождала в ретортах человеческих голов уже несметное число раз…
Тут он запнулся; ему явно пришло на ум что-то, что мешало ему, и он кончил такими, почти нелюбезными словами:
— Даже среди самых обыденных обстоятельств любви можно ведь найти следы этого: в очаровании, связанном с каждой переменой, с каждым переодеванием, в значении соответствия и повторения себя в другом. Маленькое волшебство остается одинаковым, видишь ли ты впервые голой какую-нибудь даму или впервые в закрытом платье девушку, которую ты привык видеть голой, и все большие, безоглядные любовные страсти связаны с тем, что человек воображает, будто его сокровеннейшее «я» подглядывает за ним из-за занавеса чужих глаз.
Это звучало так, словно он просил ее не переоценивать того, что они говорили. Агата, однако, еще раз подумала о молнии удивления, поразившей ее, когда они впервые встретились в своих домашних костюмах, словно нарядившись для маскарада. И она ответила:
— Значит, это тянется уже тысячи лет. Разве это легче понять, если объяснять это как результат двух иллюзий?
Ульрих промолчал.
И через несколько мгновений Агата радостно сказала:
— Но вот еще так оно и бывает! Во сне иногда видишь себя превращенной во что-то другое. Или встречаешь себя в виде мужчины. И тогда относишься к нему так осторожно, как никогда не относишься к самой себе. Ты, наверно, скажешь, что это сексуальные сны. Но мне кажется, что они гораздо древнее.
— У тебя часто бывают такие сны? — спросил Ульрих.
— Иногда. Редко.
— У меня их почти никогда не бывает, — признался он. — Я их уже целую вечность не видел.
— И все же ты мне однажды объяснил, — сказала теперь Агата, — по-моему, это было в самом начале, еще там, в старом доме, — что тысячи лет назад человек действительно испытывал что-то другое!
— Ах, ты имеешь в виду «дающее» и «берущее» видение? — ответил Ульрих и улыбнулся, хотя Агата и не видела этого. — «Охватываемый» и «охватывающий» дух? Да, об этой таинственной двуполости души я, конечно, должен был говорить. А о чем, впрочем, нет?! Во всем мерещится что-то от этого. Даже в любой аналогии есть какой-то остаток волшебства тождественности и нетождественности. Но разве ты не заметила: во всех этих видах поведения, о которых мы говорили, во сне, в мифе, в поэзии, в детстве и даже в любви большая доля чувства покупается нехваткой разумности, а это значит — нехваткой реальности.
— Стало быть, ты на самом деле в это не веришь? — спросила Агата.