Нет, он только кажется смешным, а он страшен, Фома Фомич.
Но не «Современнику» же пугаться? Разве что за Гоголя могут обидеться? Достоевский действительно дал своему Фоме Фомичу немало слов и жестов любимого писателя, сказанных в ту грустную для Гоголя пору, когда возомнилось ему, будто ему дано не только учить, но и поучать и народ, и общество, и правительство, — и тогда среди мудрых слов его, откровений и пророчеств появились и недостойные гения поучения и рекомендации. Но и разве только какой-нибудь другой Фома Фомич от литературы примет Опискина за Гоголя. В том-то и урок, в том и указание всем нам, проявившееся в духовной драме Гоголя, что даже гений подвластен соблазну, пусть и бескорыстному, — соблазну провозгласить самого себя новым пророком и вероучителем. Но Гоголь никогда не был приживальщиком ни при обществе, ни при литературе, ни при идее, ни даже при самой живой жизни; он сам был и целой литературой, и идеей, и жизнью. Да, в нем и через него сказывалась духовная жизнь общества и народа. Нелегкий крест; изнемогла, видно, душа под тяжкой ношей.
Нет, Достоевский воссоздавал иной, принципиально иной, общественный тип человека: приживальщика-тирана, самоутверждающего свое ничтожество тиранией слова, идеи, поучения, но — чужого и даже чуждого ему слова, чуждой ему идеи. Тут не трагедия великой личности, тут трагедия общества, подпавшего под обаяние демагога-ничтожества.
Да, его Фома Фомич — фигура комическая, но в том-то и трагедия, что при всей его комичности и ничтожности осмеять его под силу лишь одному автору, а не героям повести, добровольным рабам, запутавшимся в хитростях иезуитской демагогии Фомы. Любая борьба против его поучений представляется им борьбою как бы против самой истины, ибо ведь у него нет своих слов, своих идей, ему нечему учить — он пользуется вашими же понятиями о совести, добре, справедливости, о просвещении народа и просветлении души...
И действительно: ну как не обрить даже собственные бакенбарды полковнику Ростаневу, если Фома упрекает его в том, что он похож на француза и что потому в нем мало любви к отечеству? Что не сделаешь ради отечества — сбрил и бакенбарды. На кого, как не на собственное невежество, жаловаться бедному старику Гавриле, которого Фома просвещает тем, что заставляет учить... французские вокабулы? Кто же станет спорить против просвещения народа? И пусть, не умея отличить овса от пшеницы, учит Фома крестьян, как вести хозяйство, — кто же посмеет укорить его? — неужели же найдется столь черствое сердце, чтобы осудить Фому за его бескорыстную заботу о мужичке?..
Вот и полагал Достоевский, что история, случившаяся в селе Степанчикове, не совсем безразлична и для истории всей России, и не покажется столь уж отвлеченной даже и в смысле злобы дня.
«Мы еще плохо знаем Россию», — утверждал Гоголь. «Я знаю Русь, и Русь меня знает», — утверждает Фома. Что ж, если еще и не знает, то теперь должна узнать и подготовиться к явлению уже не провинциального, но всероссийского Фомы в роли пророка и учителя. Время грядет серьезное и ответственное, и многое, если не все, подготовится и решится через слово и словом — Достоевский был уверен в этом, оттого и предупреждал общество о грядущем Фоме, лжепророке-тиране, приживале при будущем слове, рождающемся сегодня...
Михаил пробыл у них в Твери пять дней и уехал. Наведался и добрая душа Яновский. И снова потянулись тягостные дни ожидания. Познакомился с тверским губернатором Барановым — тот обещал посодействовать в хлопотах о разрешении Достоевскому жить в Петербурге. Сам Федор Михайлович написал Тотлебену, хоть и совестно было еще раз беспокоить его, — не сидеть же здесь, в Твери, а под лежачий камень и вода не потечет.
Мария Дмитриевна хандрила, да и туберкулез, судя по всему, развивался, и трудно было ожидать серьезной помощи от местных врачей. Судьба мужа мало интересовала ее, убивалась за будущее сына — нужно же его определить к делу, а Федор Михайлович занят только своими «бумажками». Знакомиться ни с кем не желала, так что ему пришлось делать визиты одному, у себя тоже не принимали — негде, да и Мария Дмитриевна стыдилась их бедности. Он же взвалил на себя и домашние заботы, и о пасынке не забывал. Но страдал и нравственно и физически, нервы шалили и у него, и у Марки Дмитриевны, жизнь порою казалась конченой. Представлялось порой, словно он живет на станции, а мимо несутся поезда и нет ему места в них, нет ему дороги.
«Положение мое здесь тяжелое, скверное и грустное, — жалуется он Михаилу. — Сердце высохнет. Кончатся ли когда-нибудь мои бедствия и даст ли мне Бог наконец возможность обнять Вас всех и обновиться в новой и лучшей жизни?..»
В октябре пришло наконец письмо из «Современника» — печатать «Степанчиково» не отказывались, но предлагали нищенскую плату в тысячу рублей за всю повесть, да и то лишь в будущем году. Собственно, и это была лишь форма отказа, принять такое предложение — то же, что принять подаяние.
Фома явно не произвел впечатления на Некрасова. «Достоевский вышел весь. Ему не написать больше ничего значительного», — заявил редактор «Современника».
Было от чего прийти в отчаяние: то ли он действительно не понимает новых общественных потребностей, то ли подлинно нет пророка в своем отечестве? То ли проклят он кем-то — за что? То ли... Бог на каждого по его силам крест возлагает, и нужно все вынести, перетащить — и непонимание, и забвение, и одиночество, и не поддаться унынию, и не мечтать о счастье, а просто идти своим путем и верить, ибо «счастье не в счастии, а лишь в его достижении», — пишет он теперь. «Но я верю, что не кончилась еще моя жизнь...»
Он возвращается к «Запискам из мертвого дома», вновь пишет Тотлебену и наконец решается обратиться прямо к царю: «Вы, Государь, как солнце, которое светит на праведных и неправедных, — может быть, вспомнив стиль молений древнего Даниила, пишет теперь тверской заточник XIX века. — Состояния я не имею никакого и снискиваю средства к жизни единственно литературным трудом, тяжким и изнурительным в моем болезненном положении. Но медицинскую помощь, серьезную и решительную, я могу получить только в Петербурге. В Вашей воле вся судьба моя, здоровье, жизнь! Благоволите дозволить мне переехать в С.-Петербург».
Тут же просит и за Павла, пасынка, — определить его па казенный счет либо в гимназию, либо в Петербургский кадетский корпус.
Обращение было слишком рискованно: в случае высочайшего отказа никто уже не сможет помочь ему. Послав письмо, Достоевский и сам расстроился, ругал себя: зачем не дождался ответа Тотлебена, зачем это лихорадочное нетерпение, толкающее его на отчаянные шаги? Но дело сделано, остается уповать на судьбу да на царскую милость.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});