Государственно-дипломатической миссией Тютчева было рождать мысли и находить для них слова. Такой историк, как М. П. Погодин, даже полагал, что речи Тютчева и составляли его настоящую службу. Со временем они получат и некоторый практический выход, когда Тютчев станет, так сказать, советчиком и консультантом при канцлере Горчакове. Хотя по-прежнему идейный мир его политических представлений и прозрений будет много объемнее и масштабнее того, что могла бы вместить и тем более воплотить любая самая светлая и честная чиновничья голова — хоть бы и голова “железного” канцлера.
Если остаться в достаточно узких рамках собственно политических определений, то Тютчев уже тогда был геополитиком среди политиков; по сути был первым нашим великим геополитиком и потому не очень понимался и принимался даже близкими ему и замечательными только политиками.
“Поэт всесилен, как стихия...”
Своеобразная “геополитика” и “космизм” в полной мере проявились у Тютчева и в такой, казалось бы, интимной и камерной сфере, как любовь. У него это действительно “глубота, глубота, окиян-море” — стихия в её загадочности, бездонности, неподвластности человеку, постоянное извлечение непознанного и неисчерпаемость такого извлечения.
Совершенно необычными были и все жизненные любовные опыты поэта, которые, конечно, прямо его стихов не иллюстрируют, но тем не менее к пониманию их приближают. В этом отношении примеру Тютчева — и житейски, и жизненно, и поэтически, — пожалуй, нельзя отыскать никаких аналогий. Вспомним, какой учёт всех обстоятельств дела ведет в момент короткого сильного увлечения и быстрого неудавшегося сватовства к Софье Пушкиной Пушкин: “Жизнь моя, доселе такая кочующая, такая бурная, характер мой — неровный, ревнивый, подозрительный, резкий и слабый одновременно — вот что наводит на меня тягостные раздумья. Следует ли мне связать с судьбой столь печальной, с таким несчастным характером — судьбу существа такого нежного, такого прекрасного?” *. Сколько здесь раздумий и рефлексии.
В известном смысле Тютчев явил пример абсолютно чистых любовных отношений, ничему не подчиненных и без учета каких бы то ни было внешних обстоятельств и условий: возраста, семейного положения, денег, карьеры, мнений света...
Так, картина уже первого брака Тютчева могла показаться, и многим тогда казалась, странной: женитьба совсем еще молодого двадцатидвухлетнего человека на оставшейся вдовой женщине старше его на четыре года и уже матери четырех детей. Правда, Элеонора, урожденная графиня Ботмер, принадлежа к родовитой баварской семье, имела прямое отношение к русской жизни: рано вышла замуж за русского дипломата Петерсона, а позднее три ее сына станут офицерами русского морского флота. Брак оказался счастливым.
Подчеркнем — счастливым! В литературе о Тютчеве указывалось, что такой брак рожден был чуть ли не безысходностью после первой страстной влюблённости только-только приехавшего в Мюнхен юного дипломата-поэта. “Предмет”, видимо, стоил такой влюбленности. Амалия — тогда шестнадцатилетняя — была одной из знатнейших женщин Европы, а со временем и одной из влиятельнейших женщин России: формально дочь графа фон Лерхенфельда-Кеферинга, фактически дочь (внебрачная) прусского короля Фридриха-Вильгельма III и княгини Турн-и-Таксис и, следовательно, сестра русской императрицы Александры Федоровны. В первом замужестве — за бароном А. С. Крюднером — русским дипломатом в Мюнхене, во втором (после смерти Крюднера) — за губернатором Финляндии и членом Государственного совета графом Н. В. Адлербергом.
Была она и участницей своеобразного европейского конкурса красоты: баварский король заказывал ее портрет для своего собрания первых красавиц, а Гейне называл сестрой Венеры Медицейской.
Завязавшаяся было дружба-любовь никаким браком не завершилась: во время отсутствия Тютчева Амалия и обвенчалась с Александром Сергеевичем Крюднером.
Но Амалию — уже Крюднер — поэт всегда любил и всегда помнил. Лучшее доказательство — стихи.
Я помню время золотое,
Я помню сердцу милый край.
День вечерел; мы были двое;
Внизу, в тени, шумел Дунай
И ты с веселостью беспечной
Счастливый провожала день;
И сладко жизни быстротечной
Над нами пролетала тень.
Это стихи, написанные через десять лет после первой встречи и обращенные к ней, к Амалии.
А вот стихи, написанные почти через пятьдесят и снова обращенные к ней же, к Амалии:
Я встретил вас — и все былое
В отжившем сердце ожило;
Я вспомнил время золотое —
И сердцу стало так тепло...
Тут не одно воспоминанье,
Тут жизнь заговорила вновь, —
И то же в вас очарованье,
И та ж в душе моей любовь!..
И здесь эта же навсегда вошедшая в русскую поэзию, подобная “гению чистой красоты” формула — “время золотое”, обращенная только к ней, как клятва верности, как навеки спаявшее золотое кольцо.
А брак с Элеонорой принес несколько лет счастливой жизни.
Несколько лет такой счастливой жизни, добавившей в семью ещё троих детей, осложнились лишь после 1833 года, когда произошла встреча Тютчева с баварской же красавицей, урожденной Эрнестиной Пфеффель, бывшей замужем за бароном Дёрнбергом, почти немедленно умершим. Новая вдова, увлекшая нашего поэта и увлечённая им, была уже моложе его — на восемь лет.
Казалось бы, все достаточно просто: была одна любовь и семья, пришла другая любовь и другая — уже до конца жизни — семья. Дело в том, однако, что Тютчев — в известном и очень точном смысле — никогда и никому не изменял. Любовь к Элеоноре, как и любовь к Амалии, продолжала жить и во все время новых отношений с Эрнестиной.
И сказалась не только в попытках “сохранить семью” при жизни Элеоноры, но чуть ли и не сильнее — после ее смерти. “Она была столь необходима для моего существования, — делится своими чувствами Тютчев через много лет с дочерью Анной, — что жить без нее казалось мне так же невозможно, как жить без головы на плечах... И все-таки она ещё моя, она вся передо мною, твоя бедная мать!”*
И это не просто утешающие близкого человека слова. Истинность через многие годы пронесенного чувства опять-таки подтверждают, так сказать, последние, для поэта абсолютные, доказательства — стихи:
Еще томлюсь тоской желаний,
Еще стремлюсь к тебе душой —
И в сумраке воспоминаний
Еще ловлю я образ твой...
Твой милый образ, незабвенный,
Он предо мной везде, всегда,
Недостижимый, неизменный,
Как ночью на небе звезда...
Это стихи к ней, к Элеоноре. Через десять лет после ее кончины. А вот и еще. Через двадцать:
Мило-благодатна,
Воздушна и светла,
Душе моей стократно
Любовь твоя была.
И много раньше, через пять лет со дня смерти Элеоноры и в связи с этой скорбной датой, в письме: “... печальное для меня число. Это был самый ужасный день в моей жизни, и не будь тебя , он был бы, вероятно, и последним моим днем”**.
“Не будь тебя” — то есть второй его жены, Эрнестины, к которой и обращено письмо. Еще: “Ты для меня все в сравнении с тобою все остальное — ничто”. И еще: “истинным во мне является только мое чувство к тебе”. Все это не обман, не игра и не дипломатические отписки. К Эрнестине обращены, как ни к кому, сотни и сотни писем: более пятисот. “Известно ли тебе, что со времени твоего отъезда я, несмотря ни на что, и двух часов сряду не могу считать приемлемым Это сильнее меня Простое предположение, что речь шла о необходимости сделать выбор, — одной лишь тени подобной мысли было достаточно, чтобы дать мне почувствовать бездну, лежащую между тобою и всем, что не ты”. А к этому времени уже год как у Тютчева появилось такое “не ты”***.
Предшествовало этому одно знаменательное стихотворение — “Русской женщине”:
Вдали от солнца и природы,
Вдали от света и искусства,
Вдали от жизни и любви
Мелькнут твои младые годы,
Живые помертвеют чувства,
Мечты развеются твои...
И жизнь твоя пройдет незрима
В краю безлюдном, безымянном,
На незамеченной земле, —
Как исчезает облак дыма
На небе тусклом и туманном,
В осенней беспредельной мгле...
Добролюбов назвал эти стихи мрачными предвещаниями, как оказалось, пророчески. Стихи “Русской женщине” были напечатаны весной 1850 года. А уже тем же летом Тютчев встретился с “русской женщиной”, с Еленой Александровной Денисьевой.
“Из длинного списка имен, желанных сердцу поэта, — писал его биограф, — нам известны только четыре имени, и только одно русское! Но это единственное русское имя стало роковым для Тютчева. Им определилось все самое значительное в его любовной лирике”*.