— Сначала я думал, — осторожно заявил Франсиско, — что подготовительную работу удастся ограничить беглыми эскизами отдельных высоких особ, но затем оказалось, что мне придется до мелочей выписать и отдельные портреты. Таким образ ом, получится примерно четыре небольших групповых и десять отдельных портретов.
Маркиз де Ариса с надменной отчужденностью слушал их разговор.
— Постановлено, — сказал казначей Солер, — положить в основу оплаты не затраченное вами время. Картина будет оплачена по числу высокопоставленных особ, коих вам надлежит изобразить. Мы дадим за их величеств и их высокорожденных детей по 2000 реалов с головы, а за всех остальных членов королевской фамилии — по 1000 реалов с головы.
Гойю очень интересовало, заплатят ли ему также за головы отсутствующих инфант, грудного младенца и его собственную, но он промолчал.
Про себя он улыбнулся. Назвать такую оплату плохой никак нельзя. Обычно он повышал цену, когда заказчик хотел, чтобы были написаны и руки. На этот раз о руках ничего не было сказано, и в его замысел тоже не входило рисовать много рук — самое большее четыре или шесть. Нет, оплата вполне приличная, даже если будут оплачены только десять голов.
Он начал работать еще в тот же день во временной мастерской, устроенной в зале Ариадны.
Здесь он мог поставить каждую отдельную модель с таким расчетом, чтобы она была освещена так же, как и на будущем семейном портрете, и он до мельчайших подробностей выписал все эскизы. Он написал дона. Луиса, Пармского наследного принца, исполненным собственного достоинства, молодым человеком довольно приятной наружности, чуточку глуповатым. Он писал приветливую, славную, но не очень видную инфанту Марию-Луизу с младенцем на руках. Он написал старую инфанту Марию-Хосефу. И хотя по замыслу из-за написанных во весь рост фигур престолонаследника и его неизвестной нареченной должно было выглядывать только лицо старой инфанты, он потратил на эскиз два утра целиком — так заворожило его ужасающее уродство сестры короля.
Сам король позировал очень охотно. Он держался прямо, выпятив грудь и живот, на которых светлела бело-голубая лента ордена Карлоса, сияла красная лента португальского ордена Христа, мерцало Золотое руно; матово светилась на светло-коричневом бархатном французском кафтане серая отделка, сверкала рукоять шпаги. Сам же носитель всего этого великолепия стоял прямо, твердо, важно, гордясь, что, несмотря на подагру, выдерживает так долго на ногах.
Если королю доставляло удовольствие позировать, то и перерывы в работе занимали его не меньше. Тогда он снимал шпагу, а иногда и тяжелый бархатный кафтан со всеми регалиями, удобно усаживался в кресле, любовно сравнивал свои многочисленные часы и беседовал об охоте, сельском хозяйстве, детях и всяких повседневных делах.
— Вы ведь тоже должны фигурировать на портрете, дон Франсиско, — заметил он как-то, полный благоволения. Он осмотрел своего придворного живописца и оценил его по достоинству. — Вы мужчина видный, — высказал он свое мнение. — А что если нам побороться? — предложил он; неожиданно оживившись. — Я значительно выше вас, согласен, и сложения тоже более крепкого, но надо принять во внимание мои лета и подагру. Дайте-ка пощупать ваши мускулы, — приказал он, и Гойе пришлось засучить рукав. — Недурны, — одобрил король. — А теперь потрогайте мои.
Гойя сделал, как ему было приказано.
— Здорово, ваше величество! — признал он.
И вдруг дон Карлос набросился на него. Захваченный врасплох, Гойя яростно защищался. В Манолерии он не раз, и шутки ради и всерьез, вступал в борьбу с тем или другим махо. Сопевший Карлос прибег к недозволенным приемам. Гойя разозлился и, забыв, что он мечтал стать первым живописцем, как истый махо, больно ущипнул короля за внутреннюю сторону ляжки. «Ай!» — вскрикнул дон Карлос. Франсиско, тоже уже сопевший, опомнился и сказал:
— Всеподданейше прошу а прощении.
Но все же Карлосу пришлось повозиться, раньше чем Гойя поддался и позволил наступить себе коленом на грудь.
— Молодец! — сказал Карлос.
В общем, он всячески выказывал Франсиско свою милость. В Аранхуэсе король чувствовал себя особенно хорошо. Он часто приводил старую поговорку: «Не будь господь бог господом богом, он бы пожелал быть испанским королем с французским поваром». Итак, дон Карлос был настроен как нельзя лучше и охотно распространял свое хорошее настроение на Франсиско, мешая работе. Он водил его по не вполне еще готовой Каса дель Лабрадор, своей Хижине землепашца, великолепному дворцу, выстроенному в парке, и заверял Гойю, что и для него еще найдется здесь работа. Не раз брал его с собой на охоту. Как-то он пригласил художника в большой музыкальный зал, где казался среди изящной китайщины особенно грузным, и сыграл ему на скрипке.
— Как, по-вашему, я делаю успехи? — спросил он. — Разумеется, в оркестре у меня есть скрипачи получше, но среди моих грандов теперь, когда наш добрый герцог Альба так преждевременно покинул мир, я, пожалуй, самый лучший скрипач.
Из всех позировавших Гойе только один проявлял недовольство: престолонаследник Фернандо. Гойя выказывал особую почтительность шестнадцатилетнему юноше и изо всех сил старался ему угодить. Но своенравный, заносчивый Фернандо упорствовал. Он знал, что Гойя — друг Князя мира, а его он ненавидел. Преждевременно приобщенный к любовным утехам служанками, гувернантками, фрейлинами, юный принц быстро понял, что дон Мануэль — любовник его матери, и ревниво, с любопытством и завистью следил за ним; а раз как-то, когда одиннадцатилетний Фернандо, облаченный в форму полковника, не мог справиться с маленькой шпагой, дон Мануэль помог ему советом, но свысока, со снисходительностью взрослого и уж совсем не так, как полагалось бы верноподданному. И он, Фернандо, должен теперь позировать другу этого самого дона Мануэля, да еще в кафтане, цвет которого ему не нравится, а у художника хватает наглости в его, престолонаследника, присутствии носить рабочую блузу.
Зато донья Мария-Луиза была чрезвычайно покладистой моделью. По желанию Гойи она позировала то одна, то с обоими детьми, то с каждым из детей порознь.
Наконец работа подвинулась настолько, что художник мог обратиться к высочайшим особам с покорнейшей просьбой еще раз собраться в зал Ариадны и всем вкупе позировать ему в полном параде для большого эскиза в красках.
Итак, они стояли перед ним, а Гойя смотрел и с радостью видел: вот оно, созвучие разноречивых тонов, о котором он мечтал, богатое, новое и значительное. Единичное подчинено целому, а целое наличествует в единичном. Два непокорных живописных потока слиты в едином сиянии, правая сторона — красная и золотая, левая — голубая и серебряная; всюду, где свет, там и тени, только не такие густые; и всюду, где тень, там и свет, и в этом сиянии — обнаженные, жесткие, отчетливые лица, обыденное в необыденном.
Он шел не от мысли, он не мог бы выразить это словами: он шел от ощущения.
Гойя смотрел упорно, пристально, долго, непочтительно, и на этот раз свита была не на шутку возмущена. Вот перед ними стоит этот человек, самый обыкновенный подданный в перепачканной блузе, а напротив король и принцы во всем своем великолепии, и он осматривает их, как генерал на параде. Да это же самая настоящая крамола, до французской революции подобное было бы невозможно, и как только Бурбоны терпят?
Франсиско начал писать: писал жадно, долго. Старая инфанта Мария-Хосефа жаловалась, что не в силах больше стоять, и Карлос вразумил ее: ежели ты инфанта, то благоволи быть хоть мало-мальски выдержанной. Но Гойя не слышал, действительно не слышал, он был поглощен работой.
Наконец он сделал перерыв, все обрадовались возможности размять руки и ноги, хотели уже уходить. Но он попросил:
— Еще двадцать минут, — и, увидя недовольные лица, принялся умолять, заклинать: — Всего двадцать минут! И больше я вас беспокоить не буду, ни разу не побеспокою.
Они покорились. Гойя писал. Вокруг стояла тишина: слышно было, как бьется о стекло большая муха. Наконец Гойя сказал:
— Благодарю вас, ваше величество. Благодарю вас, ваше величество. Благодарю вас, ваши королевские высочества.
Оставшись один, он сел и долго сидел, опустошенный и счастливый. То, что он раньше видел, теперь приняло определенную форму и не может уже быть утеряно.
И вдруг его охватило страстное, неудержимое желание видеть Каэтану. По силе чувства он понял, каким напряжением воли отгонял все это время думы о ней.
Самым разумным, единственно разумным было бы остаться здесь, в Аранхуэсе, и не прерывать работы. Но он уже задавал себе вопрос: в Мадриде ли она еще? И на какой срок там осталась — на долгий или на короткий?
И в Мадрид письмо послал он,Извещая герцогиню,Что вернется завтра утром.Оставалось похитрееВыдумать причину, чтобыКоролю и королевеОбъяснить отъезд свой… Скажем,Чтобы завершить работу,Должен он пробыть в МадридеДва-три дня. И хоть все этоБыло страшно глупо, ГойяТак и поступил. ЭтюдыВзял, в рулон свернул эскизыИ, гордясь собою, полныйОкрыляющей надежды,Покатил в Мадрид.
28