уже подсказывало ей, что случилось что-то недоброе с дядей. И в самом деле — Марко Иванович оказался в туче, образовавшейся от взрыва. Полчаса назад совсем обессилевший обер-мастер попросил Чистогорова подменить его, пока он хоть немножечко вздремнет, так как в ночь ему снова предстояло идти на позиции. Ноги уже были не в состоянии донести его к подвалу, куда по очереди на короткое время спускались для передышки изнуренные люди, и он, лишь немного отойдя к стене, свалился на кучу шлака. Свалился и в следующий миг уже ничего не слышал. Никакой грохот для него не существовал. Чистогоров попробовал было перетащить товарища в более безопасное место, но, как ни тормошил его, тот лишь бормотал сквозь сон: «Не мешай». Даже когда воздушная волна от взорвавшегося снаряда разметала начисто гору шлака, на которой лежал Марко Иванович, и его почти совсем засыпало, он только сплюнул чернотой и снова сквозь сон выругался: «Вот мания! Не мешай, говорю».
Пока Надежда в тревоге хлопотала возле дяди, проверяя, не ранен ли он, пока поднимала его на ноги, Тихона не стало. Осколок попал ему прямо в сердце, и он как взбирался по ступенькам на мостик навстречу Надежде, так там и сел. Когда к нему подбежали, он совсем не походил на мертвого: слесарь сидел, прислонившись спиной к перилам, и как будто отдыхал. Смерть ничего не изменила в выражении его лица и даже не исказила его застенчивую улыбку, желтоватые глаза остались открытыми, не утратив того же виноватого выражения.
И казалось, что сидит он здесь и слушает Надежду, слушает и никак не наслушается про свою задиристую боевую женушку, которая и перед врагом не спасовала, и в то же время словно бы извиняется, что в такую горячую пору и сам не работает и Надежду задерживает, — дел-то ведь сколько!
Может, Марко Иванович долго еще вырывался бы из рук племянницы и Чистогорова, не имея сил преодолеть дремоту, и уж, наверное, отойдя от них, сразу снова свалился бы под стену, если бы ему не оказали про Тихона.
Сначала не поверил Марко Иванович. А когда увидел санитаров с носилками, бегущих к мостику, куда и усталость девалась. Протолкался через толпу, остановил санитаров и, словно забыв о раненой руке, с которой еще и повязку не сняли, осторожно поднял неподвижное тело.
Что-то невыразимо дорогое было для него в жизни этого трудолюбивого, тихого и незаметного человека, которого никогда не слышали на собраниях и никогда не числили в активистах, который никогда ни на что не жаловался, никому не сделал зла, в каждом находил только хорошее, доброе, и мало кто знал, что именно в этом — в доброте человеческой — видел он смысл жизни; человек этот никогда не чурался тяжелого труда, честность в работе ставил превыше всего, и мало кто понимал, что именно этим — своей честностью в труде — он и боролся за высшие человеческие идеалы. И вдруг жизнь оборвалась.
Марко Иванович не мог поверить в его смерть. Хотелось как-то продолжить эту по-своему красивую жизнь. И обер-мастер, высоко подняв тело Тихона, медленно понес его к выходу.
В бою пышных похорон не устраивают. Смерть бойца наступления не задерживает. А завод сейчас именно и был полем битвы, ареной наступления, и поэтому не удивительно, что за Марком Ивановичем никто не последовал. Он шел один. Только санитары несли за ним порожние носилки. А он шел все так же медленно, словно желая, чтобы все нагляделись на того, кого до сих пор мало замечали. Он пронес тело Тихона через весь цех, где тот в каждый станок вкладывал душу, и что-то до боли трогательное было в этом похоронном шествии.
Все само собой замирало возле каждой рабочей клети, мимо которой проносил он тело слесаря, люди на какое-то мгновение сбивались вместе, стихийно создавались шеренги, медленно снимались с голов замасленные рабочие кепки…
IX
Уже седьмой день не действовала насосная, седьмой день завод был без воды. А тут еще наступила нестерпимая жара. Потянулись дни сухого августовского зноя, когда ветры, как тут говорят, где-то волочатся за ведьмами и по целым неделям некому пригнать ни единой тучки на раскаленное небо; когда уже спозаранок солнце становится красным и немилосердно жарким, и от этой жары на дорогах плавится асфальт, листья свертываются трубками, степи выгорают, земля трескается на мелкие квадраты и даже ночью душно, как в бане.
Здесь и раньше ценили воду, а теперь только о ней и мечтали. Раньше в городе на каждом углу красовались киоски — целые шеренги киосков с разнообразными холодными минеральными и фруктовыми напитками, но киоски давно опустели. Еще недавно великим спасителем от зноя был многоводный Днепр, но теперь он был недоступен.
Все резервы городского водоснабжения иссякли, все колодцы в Капустной балке были вычерпаны до дна — там день и ночь толпились измученные, исстрадавшиеся женщины с детворой, рабочим туда стыдно было и сунуться.
От жажды горело и горчило во рту, кружилась голова, люди изнемогали, теряли сознание.
Единственным источником влаги на заводе пока еще оставались технические бассейны, куда раньше спускали воду из котлов для охлаждения. Эта вода уже не раз кипела в котлах, вся была пропитана мазутом, и давно протухла. Однако и она ценилась теперь на вес золота. В немилосердную жару она была поистине источником существования — ее выдавали малыми порциями и только по талонам.
На заводе в те дни действовала система неограниченного снабжения всеми видами продуктов: питались в столовых бесплатно, всяких лакомств было сколько угодно, но на воду была заведена строгая карточная система, причем каждая карточка выдавалась только с разрешения директора завода Морозова. В подвалах, на складах торгового хозяйства оставались запасы спиртных напитков, вин разных марок, и люди, чтобы сэкономить кружку грязной воды, нередко мыли руки водкой.
Как-то к бассейну, где толпились люди с кружками и фляжками, подошел седой горбатый старик — «король цветов» — с двумя большими ведрами.
— Ого-го, Лука Гурович! — загудели в толпе. — Куда это вы?
— К вам, детушки, к вам, — не уловил он иронии. — Вечер добрый вам. Как поживаете?
— И вам вечер добрый. А только что это вы с ведрами?
— Водички надобно, водички.
— Это столько-то? Ты гляди, какой лакомый! — зашумели вокруг. — Молите бога, чтобы вам тут хоть в бутылку накапали.
Но старик не обращал внимания на шум, цепко держался очереди и только страдальчески бормотал себе под нос, тяжело вздыхая:
— Изранили бедняжку, сильно изранили. Чуть дышит… — И гневно погрозил в сторону берега. — Вот фараоны!
— Кого ранили? — не поняли и забеспокоились люди.