Приехал сюда Мейерхольд повидаться с ленинградскими писателями, дабы заказать им пьесы. Заказал Федину и Слонимскому, но с Зощенкой у него дело не вышло. Зощенко (которого Мейерхольд как писателя очень любит) отказался прийти к Мейерхольду и вообще не пожелал с ним знакомиться, сославшись на болезненное свое состояние.
Это меня так взволновало, что я в тот же день отправился к Зощенко. Действительно, его дела не слишком хороши. Он живет в Доме Искусств одиноко, замкнуто, насупленно. Жена его живет отдельно. Он уже несколько дней не был у нее. Готовит он себе сам на керосинке, убирает свою комнату сам и в страшной ипохондрии смотрит на все существующее. «Ну на что мне моя „слава“, — говорил он. — Только мешает! Звонят по телефону, пишут письма! К чему? На письма надо отвечать, а это такая тоска!» Едет на днях в провинцию, в Москву, в Киев, в Одессу (кажется) читать свои рассказы, — с ним вместе либо Лариса Рейснер, либо Сейфуллина, — и это ему кажется страданием. Я предложил ему поселиться вместе зимой в Сестрорецком курорте, он горячо схватился за это предложение.
17 февраля, среда. До сих пор дела мои были так плохи, что я не хотел заносить их в дневник. Это значило бы растравлять раны и сызнова переживать то, о чем хочешь забыть. Пять литературных работ было у меня на руках — и каждую постигла катастрофа.
I. Роман «Бородуля». В тот самый день, когда «Бородуля» должен был начаться печатанием, оказалось, что «Красная газета» сокращается вдвое. I и II части романа набраны и висят у меня на стене — на гвоздике.
II. «Крокодил». На рынке его нет. В «Земле и Фабрике» и в Госиздате приказчики книжных магазинов сообщают мне, что покупатели надоели им, требуя «Крокодила». А Тихонов уехал и бумаги не дал.
III. «Книга о Некрасове» стареет, дряхлеет, но в «Кубуче» нет денег, и она не выходит. И в довершение всего —
IV. Пьеса «Сэди», переведенная мною. Она окончательно убила меня. С «Сэди» было так: ее одобрил Надеждин, ее согласилась играть Грановская, я ликовал, так как премьера была назначена на 26-е и впереди было по крайней мере 30 спектаклей. Но меня ждала неудача и здесь. Уже пьеса появилась на афише, уже художник Левин приготовился писать декорации, уже мне предложили получить 200 р. авансу, вдруг обнаружилось, что эта же пьеса в другом переводе должна пойти в Акдраме!!!! Меня даже затошнило от тоски и обиды. Что мне было делать, бедному неудачнику! Я, чтобы забыться, перевел вместе с Колей пьесу «Апостолы» и отдал ее в Большой Драмтеатр, а также принялся писать статью в защиту детской сказки. Но походив в педагогический институт, поговорив с Лилиной, почитав литературу по этому предмету, я увидел, что неудача ждет меня и здесь, ибо казенные умишки, по команде РАППа, считают нужным думать, что сказка вредна.
Это был пятый удар обухом, полученный мною, деклассированным интеллигентом, от ненуждающегося во мне нового строя, находящегося в стадии первоначальной формации. Самое ужасное то, что все эти пять неудач неокончательные, что каждая окрашена какой-то надеждой и что, вследствие этого, я обречен, как каторжный, каждый день ходить из «Кубуча» в Госиздат (по поводу «Крокодила»), из Госиздата в «Красную газету», из «Красной газеты» в Главпросвет (по поводу пьесы), и снова в «Кубуч», и снова в Госиздат.
От этих беспросветных хождений тупеешь, мельчаешь, жизнь проходит мимо тебя, — и мне вчуже себя жалко: вот писатель, который вообразил, что в России действительно можно писать и печататься. За это он должен ходить с утра до ночи по учреждениям, истечь кровью, лечь на мостовую, умереть. — Дело сложилось так, что для того, чтобы вышла моя книжка о Некрасове, я должен каждый день ходить в «Кубуч», подстерегать бумагу, не получена ли, не отдадут ли ее в другое место и т. д. Из-за пьесы нужно каждый день ходить к Авлову, в Репертком и т. д. Потому-то и не пишу дневника, что эти путешествия (в страну канцелярий) тяжелее всех путешествий Шэкльтона, Стэнли, Магеллана. Впрочем, и в этой Канцелярландии есть свои приключения — напр., с тов. Костиной. Чуть только мы узнали о несчастий с «Сэди», мы отправились в Губполитпросвет (кажется, так) — и просили аудиенции у т. Костиной. (Мы: т. е. Папаригопуло, Голичников и я.) Костиной не было, но Папаригопуло встретил ее на лестнице, и она горячо обсуждала с ним историю с «Сэди». Ждали ее, всё нет. Пришли через час. Нам сказали, что она уволена — и вместо нее назначен какой-то другой!!! Уволена в час.
Уволен также и Острецов — милейший и пьянейший глава Гублита. Я встретил его в коридоре, и мы горячо простились. Даже на этой должности он умудрился остаться персонажем Вл. Маяковского.
Я начинаю понимать людей, которые пьют горькую. Но все же продолжаю бороться — за право производить такие или иные культурные ценности. Теперь дело сложилось так, что всякое творчество отнимает у каждого 1/10 энергии, а 9/10 энергии уходит на защиту своих творческих прав. Борьба все же дает результаты. «Кубуч» все-таки на днях приступает к печатанию моего «Некрасова». Тихонов все-таки добыл бумагу для «Крокодила». Вчера вечером мне звонил Папаригопуло, что, несмотря ни на что, они решили «Сэди» поставить. Хотя я все еще не верю в исполнимость всех этих прекрасных мечтаний, но чувствую такое облегчение, что вот — могу даже писать дневник.
Видя, что о детской сказке мне теперь не написать, я взялся писать о Репине и для этого посетил Бродского Исаака Израилевича. Хотел получить от него его воспоминания. Ах, как пышно он живет — и как нудно! Уже в прихожей висят у него портреты и портретики Ленина, сфабрикованные им по разным ценам, а в столовой — которая и служит ему мастерской — некуда деваться от «расстрела коммунистов в Баку». Расстрел заключается в том, что очень некрасивые мужчины стреляют в очень красивых мужчин, которые стоят, озаренные солнцем, в театральных героических позах. И самое ужасное то, что таких картин у него несколько дюжин. Тут же на мольбертах холсты, и какие-то мазилки быстро и ловко делают копии с этой картины, а Бродский чуть-чуть поправляет эти копии и ставит на них свою фамилию. Ему заказано 60 одинаковых «расстрелов» в клубы, сельсоветы и т. д., и он пишет эти картины чужими руками, ставит на них свое имя и живет припеваючи. Все «расстрелы» в черных рамах. При мне один из копировальщиков получил у него 20 червонцев за пять «расстрелов». Просил 25 червонцев.
Сам Бродский очень мил. В доме у него, как и бывало прежде, несколько бедных родственниц, сестер его новой жены. У одной сестры — прелестный белоголовый мальчик Дима. Чтобы содержать эту ораву, а также и свою прежнюю жену, чтобы покупать картины (у него отличная коллекция Врубеля, Малявина, Юрия Репина и пр.), чтобы жить безбедно и пышно, приходится делать «расстрелы» и фабриковать Ленина, Ленина, Ленина. Здесь опять-таки мещанин, защищая свое право на мещанскую жизнь, прикрывается чуждой ему психологией. Теперь у него был Ворошилов, и он получил новый заказ: изобразить 2 заседания Военных Советов: при Фрунзе, при Ворошилове. Для истинного революционера это была бы увлекательная и жгучая тема, а для него это все равно что обои разрисовывать — скука и казенщина, казенщина и скука.
Примирило меня с ним то, что у него так много репинских реликвий. Бюсты Репина, портреты Репина и проч. И я вспомнил того стройного изящного молодого художника, у которого тоже когда-то была своя неподражаемая музыка — в портретах, в декоративных панно. Его талант ушел от него вместе с тонкой талией, бледным цветом лица (и проч.). Проклятая вещь для нашего брата 40–45 лет. Разбухание талии, прозаическая походка и — живот.
24 февраля, среда. Сегодня утром был в «Красной», держал корректуру «Детского языка». Фельетон всем понравился, — даже корректорша подошла ко мне и сказала, что «прелесть».
26 февраля, пятница. Утром собирал матерьялы о детях, о детской сказке и пр. Читал Н.Румянцева и др.
Позвонив по телефону в Госиздат, я узнал, что мой «Крокодил» уже сверстан — и послан мне на квартиру.
Потом я позвонил в «Кубуч», и оттуда мне сказали такое, что у меня помутилось в глазах:
— Вашего «Некрасова» решено не издавать.
— То есть как?!
— Комиссия «Кубуча» нашла это невыгодным.
Я страшно взволновался и побежал в «Красную» посоветоваться, что мне делать. Иона сказал, что постарается достать мне издателя. Мак посоветовал обратиться к Бухарину. Я побежал в «Кубуч». Пешком, денег было в обрез. В «Кубуче» никого не застал.
В страшном смятении поехал я в Русский Музей к Нерадовскому — и тут только понял, какое огромное влияние имеет на человека искусство. С Нерадовским мы прошли по залам, где Врубель, Серов, Нестеров, и вдруг Нерадовский отодвинул какую-то стену, и мы вошли в дивную комнату, увешанную старыми портретами — и у длинного стола — кресла красоты фантастической, какого стиля не знаю, но пропорция частей, гармония, стройность и строгость — все это сразу успокоило меня. Мне даже стало стыдно за мою возбужденность и растрепанность.