После окончания Хоакином колледжа перед утомленными родителями встала проблема будущего их сына. Мысль о занятиях в университете была категорически отвергнута, дабы избавить юношу от лишних унижений и комплекса неполноценности, а семейное состояние – от бремени новых пожертвований. Попытка заставить его изучать иностранные языки провалилась. Год пребывания в Соединенных Штатах и еще год во Франции не научили Хоакина ни слову по-английски или по-французски, зато подорвали его и без того косноязычный испанский. По возвращении сына в Лиму фабриканту пришлось примириться с мыслью, что ученые звания – не для Хоакина, и тогда, разочаровавшись во всем, он решил пристроить сына к работе в сети предприятий, принадлежащих семейству. Результаты, как и следовало ожидать, были катастрофическими. За два года стараниями Хоакина были доведены до разорения две ниточные фабрики, вызван дефицит в балансе наиболее процветающего предприятия всего промышленного конгломерата – дорожно-строительной фирмы, а плантации перца в сельве были уничтожены всевозможными эпидемиями, насекомыми и наводнениями (новое подтверждение того, что Хоакинсито был расточителем семейного состояния). Потрясенный полнейшей беспомощностью своего сына в делах, отец, уязвленный в самое сердце, стал быстро стареть, превратился в нигилиста, забросил дело и перестал заниматься предприятиями, которые оказались в руках алчных администраторов. Позднее у него появилось нервное расстройство, выражавшееся в том, что старик высовывал язык (не нарочно ли?), пытаясь лизнуть себе ухо. Болезнь и бессонница толкнули фабриканта (здесь он последовал примеру супруги) в объятия психиатров и психоаналитиков (может быть, Альберто де Кинтероса? Или Лусио Асемилы?), которые быстро поняли: и разум, и деньги у старика на исходе.
Но экономический крах и умственное расстройство родителей не привели Хоакина Иностросу Бельмонта на грань самоубийства. Он по-прежнему жил в Ла-Перле, на своей вилле, схожей с обиталищем Фантомаса; недвижимость эта все больше линяла, ржавела, приходила в запустение, обрастала грязью и паутиной, сады и футбольное поле были отобраны в уплату долгов.
Юноша проводил все дни за судейством матчей, которые устраивали бродяги на пустырях между Бельявистой и Ла-Перлой. В одном из таких уличных состязаний, где пара камней обозначала ворота, а рама и телеграфный столб – границы поля, в матче, горячо обсуждавшемся беспризорниками и проведенном Хоакином (он и здесь напоминал элегантного сноба, надевающего смокинг перед ужином в глухом лесу) с таким же рвением, как если бы это был финальный матч чемпионата страны, сын аристократа познакомился с личностью, которая довела его до цирроза печени и сделала звездой футбола (возможно, с Саритой Уанкой Салаверриа?).
Он уже видел эту личность в уличных матчах и даже не раз штрафовал за агрессивность, с которой она набрасывалась на соперников. Ее называли Маримачо[63], однако даже это прозвище не навело Хоакина на мысль, что загорелый, обутый в старые кеды, одетый в рваные джинсы и куртку тип на самом деле – девушка. Он открыл этот факт эмпирически. Однажды он оштрафовал Маримачо и назначил пенальти, оно было бесспорным, в ответ на взыскание он услышал отборную брань с упоминанием матери.
– Что? – возмутился сын аристократа (возможно, в этот момент он вспомнил свою мать: глотает ли она таблетку, пьет капли или терпит укол?). – Повтори, если ты мужчина.
– Я не мужчина, но повторю, – ответила Маримачо и с достоинством спартанки, способной взойти на костер, но не признать себя побежденной, повторила затейливую брань, не стесняясь в выражениях и не скупясь на прилагательные.
Хоакин хотел ударить ее, но удар пришелся по воздуху – в тот же момент арбитр был повержен. Маримачо сбила его ударом головы, а затем девица перешла к рукопашной схватке: стала молотить его кулаками, ступнями, коленками и локтями. Во время борьбы (порой эти гимнастические упражнения напоминают любовные объятия) изумленный Хоакин убедился: его противник – женщина. Волнение, вызванное в нем соприкосновением в драке с неожиданными выпуклостями на теле врага, было столь велико, что это в корне изменило его жизнь. Здесь же на месте, помирившись и узнав ее имя – Сарита Уанка Салаверриа, он пригласил девицу в кино на фильм о Тарзане, а через неделю – к алтарю. Отказ Сариты стать его супругой или хотя бы поцеловать его, как и следовало ожидать, толкнул Хоакина в кабак. За короткий срок он из романтика, который пытается утопить свою горечь в виски, превратился в злостного алкоголика, способного утолять свою африканскую жажду даже керосином.
Что зажгло в Хоакине такую страсть к Сарите Уанке Салаверриа? Она была молода и стройна, как цапелька, лицо обветрено непогодой, на лбу прыгала челка – ну и как футболист она была совсем недурна. Ее манера одеваться, ее поступки, ее окружение – все, казалось, противоречило женскому началу. А может быть, именно это порочное оригинальничание, экстравагантные выходки делали ее неотразимой в глазах аристократа? В первый же раз, когда он привел Маримачо в разрушающуюся виллу в Ла-Перле, его родители, проводив взглядом парочку, переглянулись: их лица выражали отвращение. Бывший богач одной фразой выразил свою горечь: «Мы породили не только глупца, но и сексуального извращенца».
Сарита Уанка Салаверриа, однако, не только толкнула Хоакина к алкоголю, ее имя оказалось для него трамплином, с помощью которого юноша сумел подняться от уличных матчей с тряпичным мячом к состязаниям на Национальном стадионе.
Маримачо не удовлетворилась отказом утолить страсть аристократа – она наслаждалась, заставляя его страдать. Она охотно принимала приглашения в кино, на футбол, на бой быков, в рестораны, не отказывалась от дорогих подарков (вероятно, на них влюбленный судья тратил остатки семейного достояния?), но не позволяла Хоакину говорить о любви. Как только он, робкий, точно паж, всякий раз краснеющий, прежде чем сделать комплимент, пытался, заикаясь, сказать, что он ее любит, Сарита Уанка Салаверриа вставала в негодовании, обрушивая на него поток оскорблений в стиле подзаборников и приказывая ему замолчать. В такие дни Хоакин начинал пить, переходя из бара в бар и мешая разные напитки, чтобы добиться скорейшего и более ощутимого эффекта. Родителям часто приходилось наблюдать его возвращение на рассвете – в час сов, когда он брел по комнатам виллы, спотыкаясь и оставляя за собой следы рвоты. Казалось, он вот-вот растворится в спирте, но к жизни его возвращал телефонный звонок Сариты. У Хоакина вновь воскресала надежда, он снова вступал в адский круг. Сраженные горем, старик, страдающий нервным расстройством, и дама, страдающая ипохондрией, скончались почти одновременно и были похоронены в фамильном склепе на пресвитерианском кладбище. Еще ранее развалившаяся вилла в Ла-Перле, вместе с остальным уцелевшим имуществом, отошла к кредиторам или была реквизирована государством. Хоакину Иностросе Бельмонту пришлось зарабатывать на жизнь.
Зная Хоакина (его прошлое наводило на мысль, что он либо умрет от истощения, либо станет попрошайкой), надо признать: он вышел из положения наилучшим образом. Какую же он избрал профессию? Судья футбольных матчей! Подстегиваемый голодом и желанием умаслить ветреную Сариту, он начал с того, что потребовал за судейство матчей между командами уличных мальчишек несколько солей; скинувшись (два соля да еще два – четыре да еще два – шесть), они вручили ему деньги; увидев это, Хоакин повысил тариф, и дела его пошли лучше. Так как его способности на футбольном поприще были широко известны, он получал контракты на судейство юношеских состязаний, а однажды явился в Ассоциацию судей и тренеров по футболу и решительно потребовал членского билета. Испытания в ассоциации он выдержал блестяще, доведя до обморочного состояния тех, кого с той поры мог называть (не без тщеславия ли?) своими коллегами.
Появление Хоакина Иностросы Бельмонта на Национальном стадионе (черная форма с белой оторочкой, на лоб надвинуто зеленое кепи, во рту – посеребренный свисток) стало знаменательным событием в истории креольского футбола. Опытный спортивный комментатор сказал бы: «Вместе с ним на поле ступили безупречная справедливость и вдохновенный артистизм». Его учтивость, беспристрастность, способность мгновенно заметить нарушения правил, его деликатность к оштрафованным, его авторитет (игроки обращались к Хоакину не иначе как опустив глаза и называя его «дон Хоакин») и физическая выносливость, позволявшая ему бегать все девяносто минут матча и не далее чем в десяти метрах от мяча, вскоре принесли молодому судье необычайную популярность. Как отмечалось в одной из речей, он был единственным рефери, которому беспрекословно подчинялись игроки и на кого никогда не нападали зрители, – единственным, кому после каждого матча аплодировали трибуны.