прожили, можно сказать, по-честному, мухи не обидели и немало добра людям сделали, а вот под старость эдакая напасть приключилась… И чем только Бога прогневили, сказать не умею!
— Да говорите толком, в чем дело?
— Да дело мое необыкновенное, не знаю просто, как и приступить.
Начну с самого начала.
Сами мы теперь третий год живем на отдыхе, в своем домишке на Остоженке: я, супруга моя Екатерина Ильинишна да сынок Михайла. А до того времени двадцать лет свою торговлю мелочную имели и капиталец, слава богу, приобрели. Квартера у нас порядочная, кухарку держим и вообче живем не хуже людей. С месяц тому назад сынок мой уехал в Пензу спроведать невесту — жених он у нас — и остались мы с Ильинишной вдвоем. Ну-с, хорошо-с! И говорит вчерашний день супруга моя: «Хорошо бы, Лаврентьич, нам в баню сходить (это я Терентий Лаврентьевичем прозываюсь), а то за праздничные дни обкушались мы с тобою, невредно бы веничком попариться да поту повыпустить». «Что ж, — говорю, — разлюбезное дело». Отправились.
Помылись мы на славу и с кумачовыми лицами вернулись домой. А дома, конечно, самоварчик ждет, разные булочки сдобные да разносортное варенье. Распоясались мы, жена освежила личико студеной водицей, и, благословясь, сели мы за чай. Выпили мы с ней стаканчика по четыре и в такое благорасположение пришли, что просто и не рассказать: на душе покойно, телеса приятно разогреты, в утробе одно удовольствие, а в комнате так светло и уютно, в уголке лампада перед иконой горит. Сидим, молчим и молча радуемся. Вошла в комнату кухарка и, обращаясь ко мне, говорит: «Вот давеча, пока вы были в бане, пришло вам письмецо», — и протягивает мне его. Я поглядел на конверт: письмо иногороднее. «Уж не от сына ли?» — подумали мы.
— А вы разве почерка сына не узнали?
— Да где его там разобрать? Сами мы не больно грамотны, да и сын не гораздо хорошо пишет. Ну, однако, распечатали. Оказалось от сына. Вот оно, я захватил с собой.
Я пробежал письмо глазами. В нем довольно корявым почерком было написано:
«Дорогой наш родитель, Терентий Лаврентьевич, и дорогая мамаша, Катерина Ильинишна, шлю вам с любовью низкий сыновний поклон и прошу вашего благословения навеки не нарушимого. Четвертую неделю пребываю в Пензе и невестой моей и ейными родителями премного доволен. С ними встретил светлые праздники и взгрустнул между прочим, что вас со мной не было.
Хоть Пасху провожу и без вас, однако вас не забыл и посылаю вам посылку на три пуда весом, а что в ней находится, не сообщаю — это вам суприз будет, а только Пенза славится платками, перчатками и разными фруктами, но это я говорю только так, для обману, в посылке совсем другой товар находится. Затем пожелаю я вам всего хорошего, ждите меня домой недельки через две-три.
Остаюсь вашим любящим и покорным сыном Михаилом Терентьевичем Шишкиным».
Мой посетитель продолжал:
— К этому письмецу была приложена и багажная квитанция на посылку. Время было позднее, и с получкой пришлось обождать до сегодняшнего дня. Как прочитали мы это Мишенькино письмо, нас ажио слеза прошибла. Ильинишна мне говорит: «Вот, отец, какого сына мы с тобой вырастили. Где бы парню с невестой все на свете забыть, а он, глядь, своих стариков вспомнил, да еще как вспомнил — трехпудовой посылкой. А только очень мне любопытно знать, что в этом супризе находится. Я так думаю — хоть он и сбивает с толку, а должно быть, все платки пуховые — знает, мать тепло любит». «Эвона, — говорю, — куда махнула: на три пуда пуховых платков. Эдакую уйму и в вагон, пожалуй, не уложишь».
— Ну, значит, яблоки, — говорит супруга.
— И опять зря говоришь, — отвечаю, — подумаешь, яблоки, невидаль какая, нашел чем родителей порадовать.
Всю ночь мы плохо спали с женой: то толкнет она меня в бок и полусонного огорошит вопросом: «А может быть, Лаврентьич, пуховые перчатки?» «Отстань», говорю, а у самого в голове разные фантазии: может быть, пряники медовые, а может быть, и стерляди сурские. Страсть люблю стерляжью уху. Меня ажио в тревогу бросало, не дойтить рыбине такую даль; как пить дать протухнет!
Под утро я разбудил даже супругу и спрашиваю: «Ежели, к примеру сказать, стерлядь залежалая, то по глазам ейным можно это распознать?»
— Какая стерлядь? — говорит супруга.
— А, ну тебя, к лешему, дрыхни! — отвечаю сердито.
Так мы и промаялись всю ночь. Утром наскоро напились чаю и вместях на извозчике помчались на Рязанский вокзал. Предъявляю квитанцию, и мне носильщик выволакивает тяжелый ящик, обшитый рогожей, натуго перевязанный веревками. Сволокли мы его на извозчика да и айда домой. Едем, а любопытство так и разбирает. А как повеет ветерочком, так от ящика легкий странный дух идет. «Ой, — говорю, — выходит по-моему — не иначе как стерлядь. Принюхайся, как рыбиной отдает». Приехали домой, внесли ящик в столовую, разъяли веревки, взял я топор да и начал отковыривать крышку. Сверху соломой заложено. А супруга моя так и егозит, так и егозит! Пощупали сверху — что-то твердое.
«Скорей, — говорит, — Лаврентьич, чего копаешься».
Запустил я сбоку руку вглубь, нащупал какой-то предмет и вытаскиваю. Мать честная! Святые Угодники! Я даже икнул, а супруга грохнулась на пол. Я держал за пятку кусок человеческой ноги, обрубленной по колено!.. Сердце колотится, а я, как дурак, застыл с протянутой рукой. Прошло немало времени. Наконец, слышу, Ильинишна кричит: «Чего стоишь истуканом? Брось эту погань». Ну, действительно, отшвырнул я ногу. «Что ж это такое, — говорю, — творится? Разуважил, можно сказать, сынок, поздравил с праздничком».
— Полно тебе брехать, в своем ли ты уме. Разве Мишенька позволит себе эдакие шутки? Осмотрим скорее весь ящик — да и в полицию. Осмотрели мы, господин начальник, посылочку вдоль и поперек.
Ничего, можно сказать, суприз! Человечье тело, разрубленное на четыре части и промеж ног голова всунута. По всем видимостям, труп молодой девицы, можно сказать, девочки. Заметно это по телосложению трупа, опять же на голове длинная коса, и в нее вплетена лента. Вот: извольте получить.
И он положил мне на стол длинную шелковую пеструю ленточку.
Помолчав, я спросил:
— Что же вы