Нафанаил, явно удрученный, долго думал.
— Все равно, — сказал он, — Россия способна вынести любые поражения, но побежденной ей не бывать. И нет такой силы, чтобы сломить ратный дух русского человека. И что бы ни случилось, но церковь всегда останется с народом…
14 июня немцы вошли в Париж. Приезжие из Берлина рассказывали, что город не узнать: витрины магазинов украсились айсбергами датского масла, громоздились, словно ядра, пирамиды голландских сыров «со слезой» (сыр немцам, а слезы голландцам), всюду французские вина, немки раскупают парижскую парфюмерию. Когда автомобиль Гитлера появился на Вильгельмштрассе, берлинцы сыпали под колеса букеты цветов…
У нас тоже новости. Последовал здравый указ о введении восьмичасового рабочего дня. Вместо дурацкой пятидневки образовалась старинная рабочая «неделя» с понедельниками и субботами, и я от души приветствовал этот указ, ибо народ уже разболтался, слишком радуясь успехам советского футбола. Хватит! Пора браться за дело. Теперь прогульщиков сажали, а не убеждали исправиться…
Но даже в Москве я слышал грохот немецких сапог…
* * *
Летом 1940 года меня направили в Таллинн (бывший Ревель); к этому времени согласно договорам с СССР в государствах Прибалтики размещались наши воинские гарнизоны, а в гаванях дислоцировались корабли Балтийского флота.
Следовало ожидать, что Литва, Латвия и Эстония скоро вернутся в состав нашего государства — на правах республик.
Я ехал в Эстонию на птичьих правах «советника», заранее предчувствуя, что хорошего ничего не будет, ибо гитлеровский абвер давно опередил нас. Именно тогда — по договору с Германией — началась массовая депортация немецкого населения Прибалтики, которое со времен Ордена меченосцев по-хозяйски обживало эти края. Возникало немало конфликтных ситуаций. Под видом «немцев» желали удрать русские белоэмигранты, бывшие офицеры армии Юденича, а некоторые из природных немцев, напротив, отказывались выезжать в гитлеровскую Германию, слезно умоляя наши власти о советском гражданстве.
Перед моим отъездом сослуживцы завидовали мне:
— О! Да там, в Эстонии, всякого добра завались. За сущие пятаки можно приодеться джентльменом. Это не наш ширпотреб, когда на пиджаке забывают сделать дырки для пуговиц…
Тряпья действительно в магазинах Ревеля было много, но в канун моего приезда подорожали продукты, особенно бекон, ибо депортированные в «счастливую» Германию немцы вывозили жиры тоннами, так как боялись маргарина. Я, конечно, ехал в Эстонию не ради пиджака и бутербродов, но жизнь чужого города казалась мне любопытной. На улице Пикк по вечерам загорались огни ресторанов и баров, из лакированных автомобилей, украшенных флажками иностранных посольств и консульств, респектабельные господа выводили элегантных дам — все было так, будто ничего не изменилось, а советские корабли на рейде — это так, ради экзотики. Но за приятными декорациями укрывались непривлекательные детали. Наших матросов не пускали на берег, зато с немецких кораблей матросы валили по трапам толпами, быстро разбегаясь по закоулкам города и его злачным местам, отчего агенты абвера — под видом гуляк-матросов — становились для нас неуловимы.
Телеграфный кабель, протянутый по дну моря из Таллинна до Хельсинки, работал по-прежнему, и что там передавали для услуг абвера — оставалось тайной. Финская радиостанция «Лахти» транслировала для жителей Эстонии антирусские передачи на русском же языке.
Я снимал комнату в частной квартире старого еврея Хацкеля, который портняжил еще тогда, когда Эстония была Эстляндской губернией. Однажды Хацкель, не стесняясь меня, увеличил громкость радиоприемника до предела. Выслушав рассказ «Лахти» о том, что в одном колхозе жители, доведенные голодом до отчаяния, зарезали и съели своего председателя, я сказал хозяину:
— Арон Исакович, охота вам слушать такую ерунду?
— А цо? Рази васы не врут! — засмеялся он.
— Еще как врут! — не отрицал я. — Но врут в вашу же пользу, а не для пользы Германии…
С настоящей ненавистью я столкнулся в антикварной лавке, где осматривал старинное оружие. Какой-то потрепанный человек предлагал хозяину купить у него орден Станислава 3-й степени. Хозяин лавочки отказывался, говоря, что у него полный набор царских орденов. Было видно, что голодранец сильно огорчен, и мне стало жалко его, явно голодающего:
— Не изволите ли продать Станислава мне?
Он узнал во мне не только русского, но и советского человека, хотя я был в штатском. Почти наорал на меня:
— А-а-а! У себя в Совдепии все уже разорили, так теперь и сюда забрались, чтобы грабить… Нет уж! Лучше вот так… вот так… смотрите… вот так!
И, выкрикивая эти слова, он, когда-то русский офицер, злобно давил и плющил свой орден каблуком ботинка.
— Ну и напрасно, — сказал я. — Наверное, легко достался вам этот орден, иначе вы бы не поступили с ним так…
— А ты заработай себе хоть один! — крикнул он мне.
— У меня, ваше благородие, было их восемнадцать… вот таких, как ваш, и еще более высоких.
— Кто же вы такой? — оторопел он.
— Честь имею. До революции был «превосходительством»…
Мне трудно. Наша контрразведка, поставленная в необычные условия, работала вяло, арестовывая невинных, и наоборот, через ее фильтры проскакивали хищные акулы абвера. Однажды я не сдержался и наговорил дерзостей:
— В тридцать седьмом не боялись сажать людей за «измену родине» даже в том случае, если они смеялись над анекдотом о Кагановиче, а сейчас, попав сюда, вдруг стали такими добренькими, что боитесь тронуть явных агентов Гитлера.
— Но мы, — отвечали мне, — делаем все, чтобы не раздражать Германию, связанную с нами, договором о мире.
— А вот Гитлер плевать хотел на все договоры…
Я сказал своим сотрудникам, что они даром едят хлеб:
— Вот, пожалуйста! При аресте взяли у одного типа карту Эстонии, тут тебе все, что надо для абвера: дислокация наших частей, батарей и аэродромов.
— Мы же не гестапо, чтобы хватать всех подряд.
— А я думаю, что в гестапо работают точнее вас…
Этот «семейный» скандал притушили, а вскоре в наших фильтрах застряли два немецких агента. Я контролировал работу германского акционерного общества «Умзиедлунгс-трейханд-Акционен-гезельшафт» (УТАГ), которое ведало имуществом немцев, согласных на депортацию. УТАГ с утра до ночи таскал по городу и грузил на корабли гигантские контейнеры с мебелью и добром уезжающих. Я велел сотрудникам:
— Откроем один, какие черти оттуда выскочат?
В контейнере сидел видный германский агент Я. Штельмахер, бывший адвокат в Риге, который выдал своего напарника — Наполеона Красовского, и они сами навели нас на след еще одного агента абвера. Это был Борис Энгельгардт[13], бывший паж, бывший полковник, бывший член Государственной думы, бывший член Временного правительства при Керенском, ныне работающий тренером на рижском ипподроме. Я допрашивал его сам 3 августа 1940 года, предупредив, что биографию его знаю:
— Вы, еще пажом, участвовали в коронации Николая Второго заодно с нашим генералом Игнатьевым, автором книги «Пятьдесят лет в строю». Игнатьев свято хранил честь мундира, я видаюсь с ним в Москве, и мы как-то даже вспоминали о вас. Что прикажете делать с вами, Борис Александрович?
— Расстреливайте, — грустно отвечал Энгельгардт.
— Жалко, — отвечал я. — Вы же прекрасный жокей… Лучше договоримся. Я обещаю вам пять лет ссылки, после чего с вас бутылка коньяка. Но прежде — сознание…
Энгельгардт признал, что работал на Германию с 1933 года, его резидентура засылала агентов даже на Чудское озеро, вся собранная информация поступала к главному резиденту германской разведки — Целлариусу. Я сказал, что мне нужны каналы для личной связи с Целлариусом. Энгельгардт предостерег:
— Я бы не советовал вам с ним связываться.
— Почему?
— Целлариус раскусит вас сразу, будто орех.
— А вот это уж не ваше дело…
* * *
Целлариус повел себя со мною так, будто он мой начальник, даже покрикивал, но встреча с ним была выгодна для нашей разведки, ибо заводила нас в темные дебри абвера. Вскоре меня срочно отозвали в Москву, а на перроне Рижского вокзала, едва покинув вагон, я был арестован. Это надо же так: 1937 год меня миловал, так попался сейчас, когда я нужен не в тюрьме, а в абвере. Мне инкриминировали то, что я фашистский шпион, пробравшийся в советский Генеральный штаб.
— Но я этого и не отрицаю, — отвечал я.
1. Враги, съеденные червями
Миру не забыть пышных усов Франца Иосифа…
После войн и революций дезертиры, калеки и спекулянты торговали на барахолке мундирами с обветшалой позолотой:
— Бери, не прогадаешь! Мундир австрийского императора Франца Иосифа… да ему и сносу не будет!