костер.
Лошади спокойно паслись на лугу, а мы, мальчишки, рассказывали страшные истории про леших и ведьм и тут же обменивались последними сведениями с фронтов, пожалуй не менее страшными, но все же далекими от нас. Все продолжали ждать чуда, что вот-вот Красная Армия остановит немцев и погонит их назад и скоро будет победа.
В двадцатых числах июля, как-то к вечеру, над деревней проползла немецкая эскадрилья.
Люди повыбежали на улицу.
Слышалось:
— На Москву идут.
— Прут, нахалы.
— А наши что ж?
Самолеты исчезли, и вдруг я увидел ее. Она стояла с коромыслом возле колодца и тоже, как все, смотрела в вечернее небо, а потом набрала воды и двинулась по тропке. Не знаю, откуда во мне взялась смелость, но я рванул ей навстречу и, подбежав, выпалил:
— Давайте я помогу вам!
— Ну что ты! Я сама! — смутилась она.
— Нет, нет, — настоял я и снял с коромысла ведра. Схватил ведра в руки, а она осталась с коромыслом. «Только бы не расплескать, только бы не расплескать!» — думал я.
Мы двигались по тропинке к дому, видимо к ее дому. Вернее, это был и не дом даже, а крохотная избенка, но под черепицей, аккуратная, с заросшим палисадником. По стенам избенки, вокруг двери и окон вился плющ.
— Ты из Москвы? — спросила она.
Я кивнул.
— А родители? — поинтересовалась она.
— Папа в армии, а мама у меня в Наркомземе работает. Вот я и приехал сюда.
— В каком же ты классе?
«Бог ты мой! Что же ей сказать? Неужели что окончил седьмой? Что совсем еще мальчишка?»
— В десятый перешел, — как-то само собой вырвалось у меня.
Мы уже подходили к ее дому.
— Спасибо тебе! — сказала она и хотела забрать ведра.
Но я не выпустил:
— Я занесу вам. Дверь только…
Она приоткрыла дверь, и я через крошечные сени прошел в комнату — совсем небольшую, но очень аккуратную. Кровать с горкой белых подушек, диван, сундук, над которым висели фотографии, чисто выскобленный стол и несколько венских стульев вокруг.
— Сюда, — она показала на лавку возле печи.
Я поставил ведра.
— Как же тебя зовут? — спросила она.
Я ответил.
— Хорошее имя, — сказала она.
— А мне… — я хотел было признаться, что мое имя мне очень не нравится.
— Нет, хорошее, — повторила она.
— А вы? Вы одна живете? — робко поинтересовался я.
— Папа в армии, старшая сестра в Москве в институте учится, а мама у нас умерла в тридцать третьем, во время голода…
— Ну, я пойду, — сказал я. Но на пороге остановился: — А зовут вас как?
— В школе Антониной Семеновной, — объяснила она. — А ты можешь Тоней. Ведь ты почти взрослый.
И она улыбнулась.
Мне было радостно и горько. Она со мной говорила, и говорила всерьез, но она, значит, учительница. И ей не пятнадцать и даже не семнадцать, а все девятнадцать. И это «почти взрослый»! Почему же «почти»?
В тот день на станции работы не было; хотя мы и пришли туда, но нас послали на уборку гороха.
Мы вернулись в деревню и направились в поле. Еще издали я увидел Тоню и ее девчонок.
— Помощь принимаете? — крикнул я, когда мы оказались рядом.
— Смотря как работать будете, — пошутила Тоня.
Я снова видел ее совсем близко. Ладная фигура. Тонкие красивые ноги. Быстрые руки. Косы, спадающие вперед.
Я механически срывал стручки гороха в подол рубашки, а сам не отрывал от нее глаз.
Горох был вкусный, сладкий, но мне было не до гороха.
Тоня работала быстро, и я еле поспевал за ней.
Наконец догнал и даже чуть перегнал.
— А у тебя, смотри, хватка, — бросила Тоня на ходу.
Теперь я не спал по ночам.
Я писал:
Какая ты?
Такая ты,
Что все
Мечты мои
Пусты…
И еще:
Я бормочу спросонья:
Тоня…
Вместо сна я действительно бормотал стихи.
Теперь на реке я махал ей рукой, и она отвечала мне.
Теперь на улице я мог с ней здороваться.
По вечерам ждал, когда она пойдет за водой, но у колодца ее больше не заставал.
Зато в выходной день, когда мы работали только до обеда, я застал ее на лавочке около своего дома с книгой в руках. Я поздоровался и спросил:
— Что вы, Тоня, читаете?
— Второй раз «Войну и мир» перечитываю. Какая прелесть! — призналась она. — Ведь читала вроде недавно в педучилище, а сейчас как будто впервые…
Я «Войну и мир» не читал и, когда речь зашла о моем чтении, весьма кстати (вот, мол, какой я!) вспомнил Мопассана и Достоевского. Их я тоже знал плохо, но все же что-то читал, а главное, помнил по предисловиям. Томик Мопассана был у меня даже в деревне.
— У Мопассана мне больше всего нравятся «Измена графини де Рюн» и «Исповедь женщины», а у Достоевского «Вечный муж», «Сон смешного человека», «Скверный анекдот», — самоуверенно выпалил я.
Она вроде удивилась. Потом сказала:
— А я почему-то думала, что ты стихи больше любишь и даже сам пишешь.
«Откуда же она узнала?»
— Что вы! Что вы! — пробурчал я и, кажется, покраснел.
— Мне так показалось, — просто ответила она.
Меня мучила совесть.
«Как я мог обмануть Тоню? Сказал, что не люблю стихи и сам не пишу! Но не могу же я ей показать те стихи? Конечно, не могу!»
Решение пришло неожиданно.
«Напишу другие. И тогда покажу. Признаюсь, что сказал неправду…»
Я не спал несколько ночей. И появилось такое;
Мы не забудем поля изрытые,
Села наши и города,
Дотла сожженные, в прах разбитые,
Мы не забудем их никогда.
Мы помним зверства в Пинске и Львове,
Куда притащен фашистский стяг,
За горы трупов, за реки крови,
За все ответит нам подлый враг.
И еще, и еще…
В тот день я не пошел после работы на реку. Решил ждать Тоню в деревне. Заплывы через Оку — все это казалось теперь несерьезным. Мои товарищи по бригаде явно что-то заметили, особенно местные, деревенские.
— На свидание? — многозначительно спросил один.
— Уж не влюбился ли ты в нашу учителку? — добавил другой.
— Тайна, покрытая мраком, — резюмировал третий.
Мне было все равно, но я все же буркнул:
— Не трепитесь!
Я болтался по почти пустынной деревенской улице. В кармане у меня были стихи.