— Федя! Дорогой ты мой! — сказал я покровительственно. — Насколько я понимаю, для реализации всей этой твоей петрушки нужны совокупные усилия всех стран и континентов, противостоящих систем, которые нацелили друг на друга ракеты. А ты, значит, выйдешь, как Христос, из своей кооперативной квартиры, взойдешь на бугорок и скажешь: «Братья! Вознесемся в космос!» И заправилы военно-промышленного комплекса проникнутся и посыплют головы пеплом: «Как не стыдно нам заниматься такими гадостями? Вон что Федя-то предлагает, а!..» Ты же еще при нашей жизни намерен осуществить свою идею?
— Да.
— А при нашей с тобой жизни, дорогой Федор Алексеевич, мир, к сожалению, завяз в судорогах сиюминутных проблем. И выйти из этого клинча...
— Все проблемы нынешние, — сказал он резко, с гримасой брезгливости выделив слово «нынешние», — могут быть отменены одной-единственной идеей, обладающей действительно материальной силой... И потом: не надо считать людей идиотами!
— Почему?
Замкнувшись, Федор двинул свою массу вон из кабинета, но в коридоре одумался, вернулся и снова вдавил стул в навощенный паркет.
— И главное, все готово. На удивление! — превозмогши себя, сказал он прежним, сосредоточенным и серьезным тоном. — Наука и техника на достаточном уровне. Даже социальная структура необходимого нам общества гениально предугадана и живет уже как предстоящее в людях. Только вы, — нажал он на «вы», — понимаете коммунизм как изобилие барахла и продуктов. А я думаю, что это как раз не существенно. Я думаю, что коммунизм — это объединение людей общей высокой целью. И вот теперь эта цель есть!
И снова я, не желая того, подключился к его высокому напряжению, к его сладчайшему безумству. И снова мое сердце сдавило волнение, и как бы одним взглядом я увидел четыре миллиарда жителей Земли, всех сразу и каждое лицо в отдельности, и каждое из этих лиц имело выражение той же высокой серьезности, духовной приподнятости, которые были присущи Федору, и чувствовалась сама атмосфера наступившего царства естественной справедливости, торжества мысли, многообразной людской талантливости, радостной подчиненности общему, большому и радостному.
И снова после этого радостного подъема последовало резкое падение в трезвость, в цинизм, в ядовитейшую насмешку над собой и над Федором. А может, он нездоров?.. Но в то же время разве выглядел здравомыслящим Циолковский, почти всю жизнь вызывавший смех солидных, вроде меня, людей? Разве не возмущал своими дерзкими фантазиями Джордано Бруно, очищенный затем от заблуждений костром?
Мне почудилось за окном шевеление, и я метнулся с дивана, опасаясь — не Ольга ли снова уселась посреди дороги? Но это был Федор. Он шел, пытаясь рассмотреть в темноте номера домов. Я вышел на крыльцо.
— Чего потеряли, товарищ?
— А, вот ты где!
Я провел его в свою темную и холодную комнату, зажег торчащую из граненого стакана свечу. Присев к столу, он снял шапочку и сосредоточенно пригладил свой светлый, похожий на хвостик, чубчик, теряющийся среди обширности лба. Он не обратил внимания ни на особенности моего жилища, ни на свечу. В нем чувствовалось оскорбительное невнимание ко всему тому, ради чего множество людей и живет.
— Чего приехал?
— Тридцать девять лет, — глядя на пламя свечи, сказал Федор. — Потеряна жизнь!
— Руководствуясь этим исключительным соображением, ты и сбежал из Москвы?
— Взял отпуск. — Федя пригладил свой чубчик, затем поднял голову и взглянул на меня остро. — А сорок лет для физика — край! — Он помолчал, следя за беспокойством свечи. — По сути, и жизни не было. Принесена в жертву. И вот результат этой жертвы — ноль!
— Но ты же сам писал мне формулу Ламбды! А это и есть, насколько я понимаю, вершина твоей теории...
— Слишком много допущений, — устало сказал Федор. — Формула не имеет еще рабочего вида. — Мы нехорошо помолчали. — Что-то надо делать, Алексей. Чувствую, так дальше нельзя.
Вид у него и в самом деле был какой-то потерянный. Заросшее мускулами тело грузно обвисло, на лбу появилось множество волосяных морщин, рассеянный взгляд ни на чем не мог задержаться.
— То есть что значит «так дальше нельзя»?! — засмеялся я раздраженно. — Ты знаешь, что тебе нужно делать в жизни, и делаешь. Дай бог каждому! — рассердился я окончательно. — Ишь ты: «так больше нельзя»! А как можно?
— А кто такая Ольга? — внезапно спросил Федор. Его беспокойные глаза, наконец, нашли объект внимания и остановились на мне.
— Ольга?.. До тебя, мой милый, доходит, как до этого самого... полосатого, с длинной шеей... Тебе же представили: дочка Курулина!
— Я знаю, что дочка, — простодушно сознался Федор. — Кто она?.. Я ее люблю, Алексей!
Я гулко, на весь дом захохотал.
— Вот чего тебе не хватало! — Оглушенный, оскорбленный, буйно развеселившийся, я нервно прошелся по комнате и снова сел на диван. — Нет, слушай! Да когда ты успел? Мы же тебя только-только с ней познакомили!
— Почему ты так кричишь, Алексей?
— Нет, слушай! — орал я, как буйнопомешанный. — Действительно, чего это я глупости спрашиваю! Мало ли, что пять минут назад увидел! Какое это имеет значение, верно? Главное: сразу видно, как она по всем статьям тебе подходит! Во-первых, почти ровесники: всего-то двадцать лет разницы в возрасте. И учится в вузе, на первом курсе, все же не в детском садике высмотрел. Нет, слушай! Почему это доктора наук берут себе жен всегда с первого курса? Почему не со второго? — Я нервно захохотал. — Или боятся, что это скоропортящийся продукт?
— А ты пошляк, Леша! — сказал Федор так, что стало ясно — дальнейшие отношения между нами невозможны.
— Знаю! — смеясь, я похлопал его по биндюжной спине.
Федя посидел не двигаясь, а затем в недоумении развел руками:
— Что ты за человек, Лешка?!
— Вот это верно! Нас на испуг не возьмешь! — еще более раздраженно взбодрясь, я отечески шлепнул его по спине. — Тем более — непродуманным словом! — Я склонился к нему, как доктор. — Так как это можно за пять минут полюбить? Это тебя Ламбда довел до ручки!
— А ты что, прямо так спишь в пальто и шляпе? — разглядев наконец меня, спросил Федор с детской непосредственностью.
— Нет. Шляпу надел, когда вышел тебя встречать, — в тон ему, весьма серьезно, ответил я.
Внезапно я выскочил на крыльцо. Ни на дороге, ни у забора, нигде Ольги не было, и это меня почему-то взволновало. Я вышел на середину улицы. Кто-то приближался ко мне со стороны базара. Еще не видя, я понял, что это Ольга. Рассердился тому, что взволнован, что сердце запрыгало, плюнул, пошел в дом, но вернулся и подождал Ольгу.
— Послали на поиски Федора Алексеевича.
— Пропал?
— О, вы мне улыбаетесь? Это что-то новое.
Мы вошли в комнату, где, оцепенев всеми своими мускулами, нас ожидал Федор.
— Голубушка! — Федя медведем вылез из-за стола, ласково вобрал в свои лапы ее гибкую, тонкую, почти прозрачную кисть. — Я очень, очень, очень...
— Господи, что это?! — со смехом и беспокойством обернулась ко мне Ольга. — Он меня не съест?
— Нет, — сказал я. — Вы Федору Алексеевичу очень понравились.
— Да? — удивилась она, быстро оглядывая его фигуру и усмехаясь. — Извините, — сказала она Федору. — Я не хотела вас обидеть. — Она вопросительно посмотрела на меня: дескать, ну и что теперь со всем этим будем делать? — Видите, — сказала она, — какой на меня спрос.
Федя пригладил свой чубчик. И таким одиночеством повеяло от его позы, что и мне стало одиноко.
— Мне хотелось бы представить вам Федора Алексеевича Красильщикова, — внезапно рассердившись, сказал я Ольге внушительно. И внушительно же перечислил звания, общественные и научные заслуги Федора.
— Ой, до чего же вы смешные! — всплеснула руками Ольга. — Ну разве ж я виновата, — смеясь, она сложила руки молитвенно, — что Федор Алексеевич великий, а я пока никто? — Она внезапно погладила Федю по голове.
Федя покраснел и вопросительно взглянул на меня.
Вошел Курулин.
— Говорит, что у меня царит атмосфера беззакония, — кивнув в мою сторону, сказал он Феде. Видать, его здорово разбередили мои слова, и теперь в его голову приходили все более убийственные мне возражения. — А революция — как ты считаешь? — сметала отжившее, руководствуясь какими законами? — Он довольно крепко вдавил в мою грудь палец. — Уж не Российской ли империи, которую она ломала? — Он помолчал и поднял глаза. — У революции законы свои. У революции законы революции. Независимо от того, в масштабе страны это происходит или в масштабе поселка. Если переходишь на новый метод хозяйствования, то старый — что же делать? — надо сломать! Треск стоит, пыль. А ты хочешь, чтобы я сделал и не запачкался. Но так же не бывает, а? И что бы ты ни говорил, у тебя один вопрос, Леша: «А кто позволил?» Никто, мой милый, никто! И не нужно тут никакого позволения, — вот что я тебе, милый, скажу. Человек не должен поднимать руку, как школьник, чтобы спросить: «А можно мне что-нибудь сделать для своего народа и для своей страны?» Можно. Делай! Чем же еще тебе заниматься?! И если я чем-то отличен, так это тем, что не тяну руку, потому что сам знаю — что должно, что я обязан. И под это «обязан» забираю права.