Резкий запах смерти, исходивший от распластанного тела Киферонского Людоеда, вызывал тошноту, сытые и отяжелевшие мухи лениво жужжали, мерцая зеленью и перламутром, от крохотного родничка в низинке тянуло сыростью, и Лукавый поймал себя на том, что испытывает неодолимую потребность говорить — пусть глупости, пусть ерунду, что угодно, лишь бы не тишина, прерываемая только хрустом разделяемой плоти и жужжанием насекомых, пахнущая кровью тишина, напоминающая о недавних криках, реве, яростном рычании трех глоток, рвущем душу треске костей, захлебывающемся хрипении…
Гермий никогда не считал себя воинственным богом.
За что и не любил бешеного Арея; да еще, может быть, невозмутимо-ледяную Артемиду-охотницу.
Но иногда, в редкие минуты слабости или одиночества, как сейчас, наблюдая за сосредоточенными лицами братьев, хитроумный сын Громовержца и Майи-Плеяды признавался сам себе в легкой зависти к безрассудству смертных, умеющих решать, не выбирая, и поступать, не соразмеряя последствий.
— Бедный львенок, — Гермий смерил взглядом груду мяса, мышц и костей; все, что еще недавно было свирепым хищником добрых пяти локтей в длину (если не считать хвоста с кисточкой на конце) и двух с половиной локтей в холке. — Двое на одного… в конце концов, в этом есть что-то нечестное! Разве глупый зверь виноват, что предпочитал двуногих четвероногим (впрочем, не брезгуя и последними)?! Вот она, невинная жертва несоответствия вкусов, валяется и смердит на всю округу! Ты согласен, Пан?
— Угу, — Пан шлепнулся задом на траву и принялся обеими руками скрести зудящие ноги, проклиная душный и влажный месяц метагейтнион,[37] когда блохи особенно докучали мохнатому божеству.
— А вот вино! — тоном базарного зазывалы выкрикнул глубоко несчастный Дионис, стараясь не смотреть на задние львиные лапы, уже лишенные шкуры и загнутых когтей. — Ай, какое вкусное вино, чтоб вас всех! Алкид, хороший мой, обмоем покойничка?!
Алкид не глядя протянул руку, ухватил бурдюк, радостно протянутый Дионисом, зубами развязал узел и принялся плескать вино на бока и живот убитого льва, отгибая шкуру наружу и аккуратно подрезая ножом желтовато-белесые волокна жира.
— Присохло уже, — пояснил он, передавая бурдюк брату, — снимается плохо… И воняет теперь меньше.
Дионис схватился за голову и застонал.
— Разгневаться, что ли? — вяло поинтересовался веселый бог, поджав пухлые губы.
— Не надо, — хором отозвались близнецы. — Лучше сбегай за вторым бурдюком. Или пошли кого-нибудь.
Пальцы братьев — даже на расстоянии чувствовалось, какие они липкие — двигались уверенно и сноровисто, дыхание не сбивалось ни на мгновение даже тогда, когда проснувшиеся змеи мышц оплетали их руки, напрягавшиеся в коротком, точно рассчитанном усилии; лишь самую малость выпячивались при каждом вдохе бугристые животы, не столь подчеркнуто-рельефные, как у городских атлетов, зато способные выдержать удар копыта сатира; и голые ляжки близнецов вплоть до середины каменно-твердых ягодиц были одинаково покрыты жесткой порослью черных волос — всех Персеидов-мужчин злые языки называли Мелампигами, то есть Чернозадыми (а иногда даже значительно грубее).
Называли, понятное дело, за глаза — и даже не стоит говорить почему.
Гермий разглядывал близнецов, ловя себя на внезапно проснувшемся чувстве гордости, как если бы он был ваятелем, глядящим на законченную статую собственной работы, или отцом, созерцающим выросших сыновей… и смутное облачко грусти не омрачало, а скорее оттеняло нынешнее состояние Лукавого, потому что грусть не свойственна Семье и еще потому, что ни на Автолика, ни на Пана, ни на шестилетнего Абдера из Локриды Опунтской, своего последнего сына от смертной, не смотрел Гермий-Психопомп так, как смотрел на братьев Амфитриадов.
Лишь сейчас он начинал понимать, что утратил и что обрел; лишь сейчас ему становилась ясна суть того странного выражения, которое изредка возникало в угольной глубине глаз бездетного Владыки Аида, когда Старший искоса поглядывал на Гермия, своего племянника, думая, что Лукавый этого не замечает.
А хрупкая и бледная, похожая на ночной цветок Персефона, дядина жена, тихо плакала по ночам.
«Мы — мужчины, отцы, смертные или бессмертные, — думалось Гермию, — зачиная детей, никогда не думаем о них, с головой окунаясь в реку сиюминутного наслаждения. Да и потом мы на самом деле заботимся не о них, а о себе, пытаясь вырастить продолжение себя, способное доделать за нас, долюбить за нас, доказать за нас, — и, заменяя любовь пользой, мы теряем их, как теряется драгоценная брошь из прохудившейся сумки. Мы теряем своих сыновей — и их находят другие. Так бывает всегда…»
Алкид, нахмурившись, закусил нижнюю губу; Ификл, покрепче ухватив край шкуры, неосознанно повторил то же самое — и низкий, чуть глуховатый голос прозвучал в сознании Лукавого, как если бы его обладатель стоял сейчас рядом, а не находился в Фивах.
«Не всегда, — сказал этот голос, голос Амфитриона. — Далеко не всегда».
Три бога стояли у останков Киферонского Людоеда и смотрели вслед удаляющимся братьям, один из которых тащил свежесодранную львиную шкуру, а второй — дубину и связку коротких дротиков.
— А Хирон говорил, — пробормотал Гермий, — что они в схватке похожи на молодого Арея… то же упоение боем, то же растворение в происходящем. Правда, по словам Хирона, Арей чуть ли не с детства любил всякие блестящие игрушки, а этим оружие только мешает. «Они сами — оружие», — так сказал кентавр.
— Угу, — на этот раз Пан даже не подумал чесаться.
— А может… — безнадежно оборвал вопрос на полуслове Дионис, уставясь в землю и поэтому не видя, как Гермий и Пан улыбаются и подмигивают друг другу.
— Что-то в горле пересохло, — задумчиво заметил Пан и легонько боднул в спину не верящего своему счастью Диониса. — Сообразим, пьяница?
И искрящийся винопад, рухнув прямо из воздуха, омыл то, что еще недавно было Киферонским Людоедом, а теперь стало просто падалью.
2
Все было в меру прекрасно: оглушительно свистели и щелкали птицы в темной зелени листвы, косые лучи солнца леопардовыми пятнами расцвечивали тропинку, по которой шли братья… и над сырой шкурой продолжали виться радостные мухи, а спешившие переселиться из львиного меха блохи уже изрядно искусали Алкида, который мужественно терпел эту месть мертвого льва, и теперь принялись за Ификла, не отличавшегося стойкостью к искусу и яростно чесавшего зудящие места.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});