Но мгновенное помрачение рассудка прошло. Джерваса привело в себя внезапное движение в толпе. Так колеблется пшеничное поле под дуновением ветра. Справа от Джерваса женщины и мужчины – один за другим – валились на колени. Это непрерывное движение создавало странный эффект, словно каждый в толпе, падая на колени, тянул за собой соседа, а тот – своего.
К ним приближался некто величественный в пурпурном одеянии, восседавший на молочно-белом муле; его алая, отороченная золотом попона волочилась по земле. После унылого похоронного однообразия предшествующих участников процессии он производил потрясающее впечатление. Если не считать фиолетовой накидки с капюшоном, Генеральный инквизитор был огненно-красный – от бархатных туфель до тульи широкополой шляпы. Его сопровождала многочисленная свита и алебардщики. Генеральный инквизитор держался очень прямо, строго и тремя перстами поднятой правой руки благословлял народ.
Так Джервас увидел сравнительно близко от себя человека, которому было адресовано письмо, – кардинала-архиепископа Толедо, испанского Папу, Председателя Высшего церковного собора, Генерального инквизитора Кастилии.
Он проехал, и началось обратное движение: толпа, коленопреклоненно приветствовавшая кардинала-архиепископа, поднималась.
Когда Джервасу сказали, кто был всадник в красном, он заклинал служителей инквизиции расчистить ему путь, чтобы незамедлительно вручить генеральному инквизитору королевское послание.
– Терпение! – ответили ему. – Пока идет процессия, это невозможно. – Потом – посмотрим.
Вдруг толпа взорвалась криками, проклятиями, бранью. Шум волнообразно нарастал, возбуждая стоявших у площади: в конце улицы показались первые жертвы. Сбоку двигалась стража с пиками, каждую жертву сопровождал доминиканец с распятием. Их было человек пятьдесят – босых, простоволосых, почти голых под покаянным мешком из грубой желтой саржи с крестом святого Андрея. Каждый нес в руке незажженную свечу из желтого воска. Ее предстояло зажечь у алтаря при отпущении грехов. В процессии осужденных были старики и старухи, рослые парни и плачущие девушки, и все они брели в своих покаянных мешках, понурив головы, опустив глаза, согнувшись под тяжестью позора, испуганные бранью, обрушившейся на них.
Запавшие глаза Джерваса скользили по их рядам. Не разбираясь в знаках на покаянных мешках, Джервас не понимал, что этих людей осудили за сравнительно легкие преступления, и после наложения епитимьи разной степени тяжести они будут прощены. Вдруг в глаза ему бросилось знакомое лицо – узкое, благородное, с черной бородкой клинышком и красивыми глазами. Сейчас он глядел прямо перед собой, и глаза отражали страшную душевную муку.
У Джерваса перехватило дыхание. Он уже не видел процессии. Перед его мысленным взором возникла беседка в розарии и элегантный насмешливый сеньор с лютней на колене – лютней, которую Джервас швырнул оземь. Он слышал ровный насмешливый голос:
– Вы не любите музыку, сэр Джервас?
Эта сцена тотчас сменилась другой. Газон, затененный густой живой изгородью, близ которой стояла золотоволосая девушка. И тот же сеньор с издевательской вежливостью протягивает ему эфес рапиры. И тот же красивый голос произносит:
– На сегодня хватит. Завтра я покажу вам новый прием и как его отражать.
Джервас вернулся к реальности, в Толедо. Человек из воспоминаний теперь поравнялся с ним. Джервас вытянул шею, увидел истерзанное душевной болью лицо и представил, каково сейчас гордому аристократу выступать в шутовском облачении. Он даже пожалел испанца, полагая, что тот обречен на смерть.
За осужденными снова шли солдаты веры.
За ними несли на длинных зеленых шестах с полдюжины чучел, глумливо имитирующих людей в полный рост: руки и ноги у них то болтались, словно в дурацком танце, то судорожно подергивались, как у повешенных. Эти соломенные чучела обрядили в желтые покаянные мешки, разрисованные языками адского пламени, жуткими дьяволами и драконами; на головах у них были коросы – желтые шутовские митры осужденных. На вощеных лицах намалеваны глаза и красные идиотские губы. Страшные соломенные уроды проплыли мимо. Это были изображения скрывающихся от суда инквизиции преступников, их сжигали на костре в ожидании поимки самих преступников, а также тех, кого обвинили в ереси после смерти. За изображениями следовали бренные останки еретиков. Носильщики сгибались под тяжестью выкопанных из могил гробов, которые предстояло сжечь вместе с чучелами.
Рев толпы, стихший было после прохождения осужденных, возобновился с удвоенной яростью. Потом женщины принялись креститься, а мужчины еще сильнее вытягивали шеи.
– Los relapsos note 16! – кричали вокруг, Джервас не понимал, что это значит.
И вот показались горемыки, повторно впавшие в ересь, коим церковь отказала в прощении, равно как и упорствующим в ереси. Их было шестеро, и все они были приговорены к сожжению на костре. Они шли один за другим, каждый – в сопровождении двух доминиканцев, все еще призывавших их покаяться и заслужить милосердие – удавку перед казнью. В противном случае, говорили они, костер будет лишь началом вечного горения в адском пламени.
Но толпа была не столь жалостлива, вернее, она была просто безжалостна, и в своей фанатической преданности самой недостойной из всех религий, заходилась в крике, остервенело поносила несчастных, подло издевалась над измученными страдальцами, которым предстояло заживо сгореть в огне.
Первым шел рослый пожилой еврей; заблудший бедняга, он, вероятно, временной корысти ради, желая преодолеть препоны, столь расчетливо воздвигнутые продвижению в этом мире сынов израилевых, или заслужить право остаться в стране, где его предки прожили столетия до распятия Христа, принял крещение и стал христианином. Но потом в глубине души он ужаснулся при мысли о своей измене закону Моисея и снова стал тайком исповедовать иудаизм. Разоблаченный, он предстал пред страшным трибуналом веры, сознался под пыткой и был приговорен к костру. Он еле волочил ноги в своем безобразном позорном облачении, желтом покаянном мешке, разрисованном языками адского пламени, дьяволами, и желтой шутовской митре. Железная скоба вокруг шеи затыкала ему рот деревянным кляпом. Но его сверкающие глаза красноречивее слов выражали презрение к ревущей озверелой толпе христиан.
За ним следовало еще более жалкое существо. Мавританская девушка удивительной красоты шла легкой, грациозной, почти танцующей походкой. Ее длинные черные волосы мантильей ниспадали на плечи из-под желтой митры. По пути она то и дело останавливалась и, положив руку на плечо сухощавому доминиканцу, откинув голову, заливалась неудержимым бесстыдным смехом, будто пьяная. Бедняжка тронулась умом.