К полудню мы починили шасси. Мы выточили бревно и вставили его вместо распорки. Для большей прочности мы обмотали скрепы веревкой. У самолета был теперь жалкий, подбитый вид. Мы с Лури отошли и со стороны, холодным взглядом оценили работу.
— Ну, как?
Лури с отвращением махнул рукой. Не могу, к сожалению, привести здесь те три слова, которые он сказал и которыми в русском языке можно выразить все, что угодно.
Ну что ж, будем считать, что все обстоит прекрасно. Нужно греть воду, пора запускать мотор.
Мы трамбуем снег в бидоны, ставим бидоны на примус. Томительное занятие! Плохо горит наш примус, «великолепная машина, без которой ничего не стоит любое хозяйство».
Но вот все в порядке, мотор разогрет, начинается запуск. Ненцы тянут за концы амортизатора.
— Внимание!
— Есть внимание!
— Раз, два, три — пускай! — Амортизатор срывается, ненцы падают в снег.
Снова:
— Внимание!
— Есть внимание!
— Раз, два, три — пускай!
Это повторяется четыре раза. Мотор вздрагивает, чихает, делает два десятка оборотов, останавливается и, наконец, начинает работать. Пора прощаться! Ненцы собираются у самолета, я жму им руки, благодарю за помощь, желаю счастья в охоте. Они смеются — довольны. Наш штурман, застенчиво улыбаясь, лезет в самолет. Не знаю, что он на прощанье сказал жене, но она стоит у самолета веселая, в шубе, расшитой вдоль подола разноцветным сукном, в широком поясе, в капоре с огромными меховыми полями, отчего лицо ее кажется окруженным сиянием.
И этот капор, высотой в полметра, увешанный какими-то побрякушками, а под капором маленькое круглое лицо — вот и все, что я вижу на прощанье.
По привычке я поднимаю руку, точно прошу старта у ненцев.
— До свиданья, товарищи!
Летим!..
Не стану рассказывать, как мы летели до Ванокана, как поразил меня наш штурман, читавший однообразную снежную равнину, как географическую карту. Только редко мелькнут черные точки оленей да чахлый кустарник пробежит извилистой лентой вдоль замерзшей реки. Над одним кочевьем он попросил меня немного постоять и был очень огорчен, узнав, что постоять, к сожалению, не придется.
— Однако тут самый большой шаман живет, — сказал он доктору. — Шаман на небо смотрит, думает — это бог летит. А это не бог, а Николай Вылка.
Должно быть, ненцы просто не поняли доктора, когда он спрашивал у них, где находится Ванокан. Иначе не могу объяснить себе, почему они показывали, куда ни придется. Наш штурман направлял самолет с такой уверенностью, как будто он всю жизнь только и делал, что летал над тундрой.
Не стану рассказывать, как мы садились в Ванокане. Летчикам-испытателям хорошо известно это особенное профессиональное чувство, какая-то горючая смесь из риска, ответственности и азарта. В конце концов, мы тоже летели на машине новой конструкции, с деревянной распоркой — новость в самолетостроении! Кажется, я во-время посадил самолет всей тяжестью на здоровую ногу, потому что он еще не остановился, а Лури уже выскочил из кабины, показывая мне большой палец.
Можно не хвастая сказать, что мы сели действительно «на большой палец». Распорка из кедрового бревна блестяще выдержала испытание. В тот же день мы сменили ее, и Лури привез ее в Заполярье и потом хвастался ею полгода.
Не стану рассказывать и о том, как нас встречали в Ванокане, как в трех домах распаялись самовары, а в четвертом выпал из люльки ребенок, которого доктору тут же пришлось лечить; о том, как нас таскали из дома в дом, по очереди сперва к секретарю районного комитета, потом к председателю райисполкома, потом к уполномоченному НКВД; о том, как нас закармливали семгой и пирогами; о том, как я организовал модельный кружок и катал пионеров на самолете; о том, как жители Ванокана уверяли меня, что в тот самый день и час, когда мы прилетели, над поселком кружились еще два самолета, и как я догадался, наконец, что это и был наш самолет, сделавший три круга перед посадкой.
Но вот о чем нельзя не рассказать — о докторе Иване Иваныче в Ванокане.
Мы нашли Ледкова в плохом состоянии. Я не раз встречался с ним на собраниях и однажды даже возил из Красноярска в Игарку. Между прочим, он поразил меня своим знанием художественной литературы. Оказалось, что он кончил Педагогический институт в Ленинграде и вообще — образованный человек, читавший не только Льва Толстого, но и Вольтера. До 23 лет он был пастухом в тундре, и ненцы недаром всегда говорили о нем с гордостью и любовью.
И вот этот прекрасный, умный человек и замечательный политический деятель лежал, раненный какой-то собакой, и когда я вошел, я не узнал его: так он переменился.
Нельзя даже сказать, что он лежал. Он сидел на кровати, скрипя зубами от боли. И эта боль вдруг поднимала его; он вставал, хватаясь за спинку кровати, и одним махом перебрасывался на стул. Страшно было видеть, как боль швыряла это большое сильное тело! Иногда она утихала на несколько минут, и тогда лицо его принимало человеческое выражение. Потом опять! Он закусывал верхнюю губу, глаза — страшные глаза силача, который не в силах справиться с собой, — начинали косить, и — раз! — он поднимался на здоровой ноге и с размаху швырял себя на кровать. Но и на кровати он поминутно пересаживался с места на место. Попала ли пуля в какое-нибудь нервное сплетение, или рана так болезненно загноилась — не знаю. Но в жизни моей я не видел более страшной картины! На него жалко было смотреть, и все лица невольно искажались, когда он начинал ерзать по кровати, мучительно стараясь усидеть и вдруг — раз! Со всего размаху перекидывался на стул.
Было от чего потерять голову при виде такого больного! Но Иван Иваныч не потерял — напротив! Он вдруг помолодел, надул губы и стал похож на решительного молодого военного доктора, которого все боятся. Мигом он выгнал всех из комнаты больного, в том числе и председателя райисполкома, который почему-то непременно хотел присутствовать при осмотре Ледкова. Когда местная фельдшерица, сухонькая старушка в очках, трепеща предстала перед ним, он спросил ее очень любезно:
— Ну-с, а случалось вам присутствовать при ампутации голени?
Какими-то умелыми свободными движениями он в одну минуту переставил в комнате всю мебель. Он вынес лишний стол, а тот, на котором собирался производить операцию, выдвинул на середину комнаты под висячую лампу.
Он приказал принести лампы со всего поселка, «да чтобы не коптели», и развесил их по стенам, так что комната сразу осветилась небывалым в Ванокане светом.
Он только поднял брови, и сухонькая фельдшерица выбежала с полотенцем, которое показалось ему не особенно чистым, и я слышал, как она сказала в кухне таким же злобнолюбезным голосом, как доктор:
— Вы что, голубчики, вы меня в гроб вогнать хотите?
Но никто не хотел вогнать ее в гроб. Все бегали на цыпочках и называли доктора «он».
Отрывисто, хотя и вежливо отдавая распоряжения, доктор не меньше получаса тер руки мылом и щеткой. Потом, не вытираясь, он вошел в комнату больного и остановился, расставив ноги, растопырив руки и критически оглядываясь вокруг. Потом дверь захлопнулась, и удивительная для Ванокана картина ослепительной комнаты с больным, лежащим на ослепительно-белом столе и людьми в ослепительно-белых халатах, исчезла.
Так вел себя наш Иван Иваныч в Ванокане.
Через сорок минут он вышел из операционной. Нужно полагать, операция прошла превосходно, потому что, снимая халат, он сказал мне что-то по-латыни, а потом из Козьмы Пруткова:
— «Если хочешь быть счастливым — будь им!»
Рано утром мы вылетели из Ванокана и через три с половиной часа без всяких приключений опустились в Заполярье.
Об этом случае, то есть о блестящей операции, которую доктору удалось сделать в таких трудных условиях, и вообще о нашем полете была потом заметка в «Известиях». Она кончалась словами: «Больной быстро поправляется». И действительно, больной поправился очень быстро.
Мы с Лури получили благодарность, а доктор почетную грамоту от Ненецкого Национального Округа.
Старый латунный багор висел у меня в комнате на стене рядом с большой картой, на которую был нанесен дрейф шхуны «Св. Мария».
* * *
В начале июня я поехал в Москву. К сожалению, у меня было очень мало времени — меня отпустили только на десять дней, и за эти десять дней я должен был устроить не только свои личные дела, но и личные и общественные дела моего капитана.
Я много думал дорогой — о себе и о своих отношениях с Катей, и снова история ее отца поднялась над этими мыслями, как будто требуя особого внимания и уважения. Вольно или невольно, я встречался с ним на каждом круге своей жизни, и в конце концов из этих осколков его истории, которые я подобрал, составилась стройная картина. Старый латунный багор был последним логическим штрихом в этой картине доказательств. Самый сложный вопрос был решен этой находкой.