Сорокин после стычек с ним сникал, его лицо становилось землистым.
– Что с тобой? – спрашивал я его.
– Живот болит. Язва у меня.
Если были на даче, то говорил:
– У тебя картошки нет?
– Зачем картошка?
– От нее боль стихает. Давно заметил.
Чистили картошку, варили.
Постепенно для меня раскрылся и механизм действий Дрожжева. Он, как известно, занимался производством и в процесс отбора и редактирования рукописей не вмешивался, но, как мне открылось со временем, имел много средств влияния на состояние рукописи и положение автора.
Дрожжев был старше нас, часто жаловался на усталость, говорил:
– Не дождусь, когда пойду на пенсию. Дня лишнего служить не стану. Вот как выйдет срок – только меня и видели.
Насколько он был мягок, покладист с нами, настолько высокомерен и даже груб с подчиненными. Чуть не до слез доводил начальника производства Валентину Виноградову. Она часто мне на это жаловалась, и я улаживал их конфликты. Просила меня похлопать за нее в Полиграфическом институте, где работали наши авторы. При содействии одного из них мы помогли Валентине устроиться туда преподавателем.
Иногда Дрожжев заходил ко мне с блокнотом, начинал извлекать из него цифры: где что печатаем, сколько выдали листов-оттисков, как следует маневрировать тиражами.
– Да зачем маневрировать? Тиражи соответствуют содержанию книг, они у нас продуманы.
– Ах, вы не можете понять! Все дело в сроках и в отношениях с типографскими чинами. Этому нужен план, у того горит премия. Книга у них на потоке, просят удвоить тираж, а там – сократить. Набросим тираж на пятьдесят тысяч – они план выполнят по листам-оттискам, мы – по наименованиям… И так далее.
И сыплет, сыплет цифрами. И вот ты уже запуган, в голове сумятица. Махнешь рукой: ах, ладно, не возражаю.
Потом к тебе на стол ложатся книги: та, что имела тираж пятьдесят тысяч, выпущена тиражом в сто тысяч, а та, которой был определен тираж в семьдесят пять тысяч, имеет сто пятьдесят. И так получается, что книги москвичей увеличиваются в тиражах, а провинциалов – уменьшаются. Соответственно меняются и гонорары. Москвичи имеют прекрасную бумагу, красивые переплеты и в типографии почти не лежат. Авторам русским – и бумагу поплоше, и обложки мягкие, и в типографии они лежат в два-три раза дольше.
Все меньше доверял я этому «приятному во всех отношениях человеку», отвергал его маневры с тиражами. Интересная деталь: Прокушев, Дрожжев, Вагин не могли установить для себя какую-то ограничительную черту – аппетиты их росли во время «еды», им все было мало, и они все больше и больше расширяли сферу своих влияний. Кажется, дай им волю, и они скоренько перекроют все краны для русских авторов, но растворят настежь шлюзы для авторов любезных и родных их сердцу.
Эту особенность в еврейском характере – не довольствоваться достигнутым – подмечали многие их авторы, в том числе Шолом Алейхем, Лион Фейхтвангер, Отто Винингер. А польский президент Лех Валенса, будучи в Америке, сказал: «Самая большая наша ошибка это то, что мы взяли власть».
Касса издательская снова начала таять. Я уж было успокоился, полагал, одумаются Прокушев и Вагин, сократят поток средств в карманы художников, но нет – аппетиты их вновь стали распаляться.
Пробовал говорить с директором:
– Уймите Вагина, он за детские рисунки платит по высшим ставкам, разоряет издательство,- нам уж ни дом не построить, ни магазин, а скоро и на гонорар писателям наскрести не сумеем. Зарплату сотрудникам платить нечем будет.
– Денежные дела – моя область. Не беспокойтесь. Финансы наши скоро пойдут в гору.
Однажды вытащил из портфеля фолиант на тысячу страниц, подавая мне, сказал:
– Вы Углова нашли, а я… вот. Читайте и как можно скорее.
– Да почему я должен читать машинопись? Я и без того прочитываю едва ли не каждый день по книге. Сдавайте в редакцию, пусть отправят на рецензию.
– Рукопись особая. Я уже прочел. Читайте вы. Через неделю должны сообщить решение. Туда сообщить.
Он ткнул пальцем в потолок.
Взял рукопись. Стал читать. Автор армянин, ему девяносто лет. Воспоминания о революции. Какие-то малозначащие факты, множество фамилий, бледных эпизодов. Ни языка, ни стиля. Со средины рукописи – разговор о Ленине. И все больше о его родословной, о том, что мать его еврейка, и отец Ленина не русский. Ну, сказал бы об этом вскользь, кстати, а то развертывает доказательства на сотни страниц! – будто кто-то это положение оспаривает, а он доказывает. Сказал Прокушеву:
– Думаю, нам не стоит печатать эту рукопись. Во-первых, она неинтересна, в ней нет ничего нового, значительного, а во-вторых, и это самое главное: зачем нам копаться в родословной Ленина?
– Хорошо! – неожиданно согласился Прокушев.- Но только ты и будешь со всеми объясняться.
– С кем – со всеми?
– А ты вот посмотришь. Через неделю тебе будут звонить.
Через неделю мне позвонил Карелин:
– Как воспоминания революционера? Читали?
– Читал, Петр Александрович, но мне кажется, они не по адресу – их бы в «Политиздат» нужно. Мы ведь воспоминаний не печатаем. А кроме того, нужны серьезные консультации, согласования. Там много страниц посвящено Ленину, причем таким деталям его биографии, о которых раньше нигде не писалось. А мы все материалы, касающиеся жизни Ленина, отправляем в Институт Маркса-Энгельса-Ленина. Так нас ориентирует цензура.
– Важное лицо облюбовало ваше издательство, там, говорит, сидят свежие люди, не так перепуганы.
– Автор хочет нас убедить, что Ленин – еврей. Наверху что ли этого хотят?
– Ну, мать-то его, действительно, из них. В мировой прессе об этом много написано,- может быть, и нам приспело время правду сказать?
– Помнится, такую попытку предпринимала Шагинян, так ей будто в ЦК сказали: хватит нам одного Маркса. А теперь передумали что ли? Ну, если вы настаиваете, назначу редактора, включу в план, но все равно пошлем в институт для согласования.
– Я не настаиваю. Рукопись у нас на особом контроле. Мы уже доложили, что ее читает главный редактор «Современника».
– Ладно, Петр Александрович. Если у вас спросят, скажите, что я прочел, нашел в ней много интересного, но что над рукописью предстоит большая работа. Пошлем ее в ИМЭЛ, и, если не будет серьезных возражений, подключу писателя, будем ее тщательно литературно обрабатывать. И, конечно, значительно, сократим.
– Хорошо,- сказал Карелин.- Вы так и отвечайте на все звонки.
Звонили из ЦК, Совмина, дважды звонил Свиридов – всем отвечал примерно так, как решили с Карелиным. Позвонил помощник Суслова. Долго и с ним объяснялся. Понял, что в рукописи сильно заинтересован Михаил Андреевич Суслов. И, кажется, хотел бы, чтобы все главы о родословной Ленина бережно сохранялись. Впрочем, от прямого нажима и помощник Суслова уклонился.
Потом снова позвонил Карелин. Сказал, что автору сообщили о моем решении печатать рукопись. Он очень обрадовался, но на второй день умер.
От радости тоже умирают.
Потом был звонок от Суслова. Рукопись советовали не печатать.
В начале зимы, после первого обильного снегопада, мне позвонил Свиридов. Как всегда спросил:
– Что делаете?
– А вот, пришел домой. Буду ужинать.
– Завтра суббота. Вы как отдыхаете?
– Иногда ездим на дачу, но чаще всей семье ездим за город на лыжах.
– Может, съездим в лес?
– На лыжах?
– На машине,- буркнул Свиридов.
– Это заманчиво. Я – пожалуй.
– В десять утра я к тебе заеду.
Назавтра утром из окна увидел у подъезда черную «Волгу». Надел шубу, сунул ноги в валенки, вышел. У машины меня ждали трое: Николай Васильевич, его жена Лариса Николаевна, ныне покойная, и художник Павел Судаков. Свиридов и Судаков сели в машину, а Лариса Николаевна осталась. Я спросил ее:
– А вы?
– Я в магазин «Москва» – до него пешком дойду.
– Может, к нам зайдете. Я вас с женой познакомлю.
– Нет, спасибо. Пойду в магазин.
Ехали по Калужской дороге, в сторону известинской Пахры. Свиридов сидел рядом с шофером, а мы в заднем салоне. Изредка Николай Васильевич поворачивался и то Судакову, то мне задавал короткие вопросы. Я отвечал сдержанно, неловко было пускаться в пространные разговоры при малознакомых людях. В сущности, и Свиридова я плохо знал. В свободной обстановке встречался с ним несколько раз. Чувствовал себя и тогда скованно, теперь же, обремененный грузом издательских забот и всякими историями, катившимися эхом по литературным кругам и, уж конечно, долетавшими до председателя, я чувствовал себя более скованно, чем прежде. А тут еще Судаков – бука, и отвечает на вопросы коротко, и на меня не смотрит, не заговорит, ничего не спросит. Впрочем, может, и он тут человек не близкий и не свой.
Иван Шевцов, хорошо знавший мир художников, говорил, что Судаков дружит со Свиридовым. Паша рисовал его портрет, ну… и с тех пор они иногда встречаются. Говорил также, что Свиридов тоже рисует, но никому своих работ не показывает.