Обменяв звонких десять тысяч динаров у местных саррафов на чеки, Омар собрался домой. Зима была короткой.
Снег и лед быстро стаяли, дороги просохли, над ними уже взметнулась легкая пыль. Исфахан, схоронив треть населения, мало-помалу оживал под весенним солнцем.
Теперь Омар мог навестить Бойре.
Возвращаясь к прошлому, человек ищет знакомые приметы: дерево, дом, ограду. И, не найдя их, впадает в горькое оцепенение, сознавая, что все вокруг изменилось, и сам он уже совсем не такой, как тогда.
Будто землетрясение небывалой силы разрушило Звездный храм! Мало того — поглотило, широко разверзнув твердь, крупные и мелкие обломки. Не только всю обсерваторию растащили по камню прыткие люди, — даже известковый купол, на котором она стояла, они раздолбили, открыв каменоломню. Хватились. Бугор обратился в яму. И трех тополей нет, срубили.
— Н-ну, дай вам бог.
Омар тихо прошел в сторонку, на убогое кладбище, отыскал знакомую могилу. Прочитал, холодея, на камне:
"Экдес". Камень — тот самый, первый, который тесал хашишин Курбан. Омар долго хранил его в память о своей победе над пятым постулатом. Когда Экдес умерла, велел высечь на нем ее имя и положить на могилу.
С лебединым долгим рвущимся криком грудью упал Омар на белый камень! И облил его ядовитыми слезами. Больше нет у него ничего на земле. Нет надежды. Нет будущего. Больше незачем жить.
Безвыходных скорбен, безжалостных мучений.Блажен, кто побыл в нем недолго и ушел,А кто не приходил совсем, еще блаженней.
***
Омару уже 46.
Караханид Ахмед, брат покойной Туркан-Хатун, будет убит год спустя. Крестоносцы, спасая "гроб господень", возьмут Иерусалим через 5 лет.
Абу-Джафар аль-Хазен, ученый из Хорасана, установивший, что сегмент стеклянного шара способен увеличивать предметы, за "связь с нечистой силой" приговоренный к смерти и избежавший казни, притворившись сумасшедшим, умер 89 лет назад. А скольким людям с ослабевшим зрением принесло бы пользу его открытие.
Улугбек соорудит в Самарканде обсерваторию через 334 года. Еще через 21 год его зарежут.
Джордано Бруно сожгут на костре через 506 лет.
Но всего через 32 года (1126), еще при жизни Омара Хайяма, родится Ибн-Рушд (Аверроэс), который в своей блестящей книге "Опровержение опровержения" навсегда пригвоздит к позорному столбу хилого мистика Абу-Хамида Газали и ему подобных мрачных ревнителей правой веры.
***
Вернулся Омар домой: двор загажен, всюду битый кирпич, палки, тряпки. Прошел в садик за домом: там, объедая только что зазеленевшие ветви, пасутся чьи-то козы.
— Что это значит? — посетил он судью.
— Ах, виноват! Дела. Это все соседские дети. Разве за ними уследишь? И потом, — он хитро прищурился, — мы, убогие, здесь вообразили, что вы уже больше не вернетесь в Нишапур. Разве его милости не предлагали остаться при дворе?
— Предлагали, — вздохнул Омар. — Я не пожелал.
"Он не пожелал! — У судьи засверкали глаза. — Ну, любезный, кого ты морочишь. Какой дурак по доброй воле покинет царский двор, если уж он в него попал? Сказал бы лучше: опять изгнали, выкинули с позором. Теперь я с тобой разделаюсь". И, сразу обнаглев:
— А долг?
— Какой долг — удивился Омар.
— Две тысячи! — ехидно напомнил судья. — Две тысчонки золотых динарчиков.
— Ты дал их взаймы Иззу аль-Мульку, — ответил Омар невозмутимо, — с него и требуй. У меня есть свидетели, — важно подчеркнул Омар.
— Но ведь Изз уже не визирь! — вскричал судья, перед которым с беззвучным громом разверзлась пропасть его невосполнимой утраты.
— Не визирь, — подтвердил Омар равнодушно.
— Как же… — Судья чуть не плакал.
— Да, прогадал ты, сукин сын, — сказал Омар лениво и благодушно. — Впредь не впутывайся в темные дела. Надо было взять у него расписку.
— Расписку… но я… я думал… как же мне быть теперь?
Точно такой же вопрос с недоумением задавал себе Омар еще недавно, после суда.
— Посоветуйся со старухой Айше.
— Я упеку ее, стерву! Я разгромлю ее притон…
— Как знаешь. — Омар махнул рукой и медленно удалился. Ему не хотелось разговаривать. Устал он от всего.
Он взял на базаре двух метельщиков и повел их к себе. Пока они шли, беседуя, по каменистым улицам, по тем же улицам уже полз вслед за ними по городу слух:
— Наш-то… дикий человек… опять что-то натворил в Исфахане. Избили палками и прогнали.
— Не палками — плетьми…
Они, эти слухи, дойдут, конечно, до Омара. Но он уже научился отражать ядовитые стрелы сплетен крепким щитом презрительного безразличия, пряча обиду глубоко внутрь. Хотя и утомительно это — держать тяжелый щит всегда наготове. Много сил душевных отнимает. Недаром есть выражение: "Согбен, как щитоносец". Но что поделаешь? Их много, Омар один.
Не будешь же бегать по улицам и доказывать с пеной на губах, как сумасшедший, каждому встречному дураку и болтуну, что он — дурак и бессовестный болтун? Бог с ними! Смолчим. Перетерпим и это. Посмотрим, чем они разживутся на гнусной своей болтовне. Может, выдохнутся когда-нибудь?
Будь милосердней, жизнь, мой виночерпий злой:Мне лжи, бездушия и подлости отстойДовольно подливать! Поистине из кубкаГотов я выплеснуть напиток горький твой…
Пусть. Разве сумеют они злопыхательством остановить вращение земного шара, наступление весны? Все равно она уже бушует в Нишапуре. Густой благодатный ливень орошает прогретую солнцем землю. И омывает усталую душу. Всюду хризопразовая зелень свежей травы, даже на крышах, обмазанных глиной. Каждая крыша обратилась в лужайку с алыми маками.
Рябь звонкого ручья, душиста и нежна.Ее с презрением ты не топчи, — быть может,Из праха ангельской красы взошла она?
И далее:
Кумир, смеявшийся когда-то, белолицый;Снимай же бережно пылинку с милых кос —Прелестных локонов была она частицей.
Бродят теплые соки в жилах деревьев, бродят соки хмельные в жилах людей, пробуждая алые воспоминания. Именно алые, — закроешь глаза, побывав на весеннем солнце, в них — алый пламень.
Нет, не нужно воспоминаний. От них одно беспокойство. Их сладость очень скоро оборачивается горечью. Что толку все озираться назад? Омар, прибравшись, оглядел свой обширный плотно утоптанный двор. Сколько земли пропадает впустую. Лошадей и повозок у него нет и никогда, пожалуй, не будет; предел его мечтаний — купить когда-нибудь верхового крепкого осла для недальних поездок. Ну, это потом, когда-нибудь.
А пока что Омар обзавелся остро отточенной лопатой, мотыгой, кривым садовым ножом. Обнаженный до пояса, с плотными мышцами и втянутым животом, еще крепкий, по-юношески ладный, он изо дня в день копал понемногу твердую землю двора. Загорел. Ему дышалось глубоко и легко. Хорошо спалось. И ячменной водки не нужно. Он пил охлажденный отвар из разных сушеных плодов или кислое молоко, разведенное ключевой студеной водой — питьевую чистую воду ему доставлял водонос.
***
Он натер на ладонях мозоли. И радовался им, как мальчишка, впервые вышедший в поле помочь отцу. За этим добрым занятием и застал поэта, где-то в середине фарвардина,[13] один молодой человек, несмело постучавшийся в калитку.
— Дозвольте, учитель?
— Входи.
— Отнесите на помост, — приказал молодой человек двум носильщикам, пришедшим с ним.
Один втащил завернутую в рогожу баранью жирную тушу, другой с натугой внес большую корчагу.
Держался гость с той скромной уверенностью и приветливой готовностью услужить, из-за которых незнакомый, но почему-то расположенный к тебе человек начинает сразу казаться хорошим знакомым.
Он, пораженный, оглядел взрытую землю, остановил удивленный взгляд на лопате, воткнутой в грядку, и в длинных темных его глазах неопределенно скользнула растерянность.
Омар, недоверчивый, осторожный, надел легкий халат, поправил на помосте подстилку, мягкие валики с кистями на концах. Гостей не встречают вопросами, но Омару некогда чиниться, да и охоты нет к тому.
— Чем могу быть полезен? — пододвинул он чашку с шербетом, едва гость, отпустив носильщиков и сбросив обувь, влез на помост.
Омар заметил, что у пришельца дрогнули ноздри, когда он поднес чашку с шербетом ко рту: нюхает, не вино ли? Не вино, сукин сын! Водичка кисло-сладкая. Шербет. Ведь он-то еще не запрещен?
— Халиль мое имя, — назвался молодой человек. — Я родом из Мерва. Недавно переехали сюда всем семейством, отец мой торгует драгоценными каменьями. Учился я в Мерве, теперь — в здешнем медресе. Но… ваша милость, наверное, знает, какого рода науки тут преподают. Математика — я имею в виду настоящую, высшую, — уже забыта. Я же с детства люблю ее.