– Вот здесь две тысячи, как и договаривались. И заруби на носу! У тебя нет никаких прав на наших дочек. По всем документам мы – их родители, ясно? У меня справка из роддома, где написано: мать – Литвинова Анна Васильевна. А ты тут никто! Никто! И пошла вон. Только сунься! Только подойди! Я тебя посажу! Поняла! Ну так убирайся.
И Ирка медленно пошла вдоль рельсов.
Аня люто оглянулась на мужа. «Если он только сейчас обернется вслед этой поганке! Если только что-нибудь скажет! Если посмеет меня упрекнуть!»
Не обернулся, не сказал, не упрекнул. В полном упоении трогал мизинчиком розовые щечки спящих сестричек, лепеча:
– Дочки! Ах вы, мои доченьки!
И у Ани немного отлегло от сердца, отошла пелена с глаз. Удалось отдышаться. И даже в левом боку перестала колоться игла, которую как-то незаметно удалось туда вонзить зловредной Ирке. Огромная такая, острая игла…
– На какое число у нас билет? – спросила она мужа.
Тот поднял счастливые, влажные глаза:
– Через три дня, а что?
– А завтра есть рейс?
– Сегодня в пять. А что?
Аня посмотрела на часы: только десять утра. Времени вагон!
– Пошли, поменяем билеты. Вылетаем сегодня!
Дима внимательно посмотрел на нее и с какой-то робостью согласился:
– Пожалуй, ты права. Однако квартира в Горьком может быть еще не готова.
– Ничего, в гостинице поживем. Лучше уж в гостинице, чем снова так рисковать!
– Да-да, ты совершенно права, Анечка! Кажется, здесь, на вокзале, есть касса Аэрофлота.
Дима слишком резко развернул коляску, и оттуда послышалось тихое, недовольное кваканье. Дима ахнул, снова приподнял кружево покрывала:
– Какую-то разбудил… Тише, плакса! Ань, это кто плачет? Сонечка?
– Нет, это Лидочка, – с нежностью сказала Аня, даже не заглянув в коляску.
Ее голосок она узнала бы из тысячи!
* * *
От чувства, с каким Джейсон ступил на перрон северолуцкого вокзала – казалось, будто он священнодействует; в восторге, охватившем его, было нечто мистическое! – ничего не осталось весьма скоро. Городок показался ему весьма убогим, высотные панельные дома выглядели неряшливо и бестолково. В городке нет никакой поэзии, и Джейсону казалось невероятным, что здесь, среди этого современного мусора, мог расцвести такой прекрасный цветок, каким являлась Соня Богданова. Стараясь не глядеть по сторонам, он прыгнул в такси и велел везти себя на городское кладбище.
Таксист всю дорогу совершенно неприлично пялился в зеркало заднего вида на важного господина, и когда Джейсон встречал этот назойливый взгляд, без труда читал в его голове попытку сообразить, в баксах или деревянных брать плату за проезд. Когда автомобиль затормозил, Джейсон незамедлительно сунул страдальцу две сотенные бумажки и вышел, не дав ему и слова сказать. Такси немедленно развернулось и помчалось прочь, словно водитель опасался, что щедрый пассажир одумается и бросится отнимать одну из бумажек.
Джейсон аж руками всплеснул. Он совершенно забыл попросить таксиста подождать его! Как теперь возвращаться в город? А, ладно, что-нибудь придумаем! И Джейсон вошел в ржавую калиточку металлического забора, опоясавшего места последнего упокоения.
Погост тонул в зелени – это сразу насторожило человека, привыкшего к чинной размеренности австралийских ухоженных кладбищ. Джейсону сделалось даже как-то не по себе при мысли, что придется войти одному в эти таинственные и пугающие заросли.
«Да почему одному? – попытался приободриться он. – Возьму с собой сторожа. Укажет мне номер Сониной могилы, проводит туда…»
Сторожем оказался не чиновник в приличной черной паре и с прилично-унылым выражением лица, а маленький разбитной старикашка с выцветшими, но очень веселыми глазами. Они еще больше повеселели при виде Джейсона.
– Заходи, добрый человек! – завопил он, широким жестом осеняя колченогий стол, покрытый газетой, на которой в живописном беспорядке были набросаны селедочные тушки, ломти белого ноздреватого хлеба, дымилась нечищеная картошка в невероятно грязной кастрюле и громоздилась большая, нарядная бутылка водки «Гжелка», весьма и весьма уважаемой Джейсоном. – Заходи, садись. Вишь, каков ассортимент? Нашел нынче поутру на могилках бутылочку – видать, те мужики забыли, у которых тут вчера машинку раскурочили. Закусочку, картошечку спроворил, а чокнуться не с кем. Ваши-то спят еще. Одному-то пить неспособно, да и для здоровья, говорят, не полезно.
Услыхав про «ваших», которые еще спят, Джейсон понял, что старик принял его за кого-то другого. Он только собрался прояснить ситуацию, но и ахнуть не успел, как в руках у него оказался маленький граненый стаканчик, нежно называемый стопариком, и вилка с насаженной на нее лиловато-белесой селедочной молокою.
– Ну, родимый… – скорбно провозгласил сторож, приподымаясь со стула, – царство небесное!
Как бы ни отдалился Джейсон Полякофф от родимых российских корней, при этих священных словах какие-то струны затрепетали в его душе и заставили принять рюмку, вилку, а потом проглотить водку, зажевав ее жирной, слабосоленой, удивительно вкусной молокою.
– Картохи отведывай, – любезно предложил хозяин. – Да не лупи ее, прямо в мундире лопай, это, говорят, располезней некуда. И селедочку, селедочку бери еще. Нет, погоди. Давай по второй. Чтоб земля, значит, пухом…
Джейсон повиновался. Он последнее время почти не ел картофеля, а уж когда пробовал картошку в мундире, и вовсе не мог припомнить. Однако после второго стопарика у него пробудился натурально волчий аппетит, и Джейсон принялся за еду, решив сначала чуть подкрепиться, а уж потом спрашивать у старика относительно захоронения Сони Богдановой.
Старик тоже не мог пожаловаться на аппетит, и какое-то время гость и хозяин споро работали челюстями, то вздымая новые и новые стопарики в память неведомого покойника, то ныряя прямо руками (вилка оказалась всего одна, поэтому ее вскоре оставили в покое, чтоб не перетрудилась) в кастрюлю с картошкой.
Хозяину аппетит гостя явно пришелся по душе.
– Ай да молодой! – наконец сказал он с откровенным восхищением. – Хорошо рубаешь, любо-дорого посмотреть. А то придут тут ваши… у одного, понимаешь, язва, у другого рак, у третьего пуля в кишках застряла. Ну нипочем не желают составить человеку приятную компанию! А ты прямо как наш. Жаль, жаль, что не довелось нам выпить допрежь… Ну и ничего, мы еще свое возьмем! Ты ко мне запросто захаживай. Только не наведывай мою сменщицу, Томку. Ох, лютая против вашего брата баба! Вон там, – дед мотнул головой в угол, завешенный ситцевой шторкою, – икон не меньше десятка. Придешь после нее – не продохнуть от ладана и свечей. Стережется почем зря! С другой стороны, как же ей не стеречься? Она, поговаривают, пять лет назад мужика своего топором зарубила, ну, посадили ее, а потом, годика через три, отпустили по амнистии. И Томка сюда, значит, нанялась – грехи замаливать. Иконы-то зачем? Чтоб муженек не начал к ней в сторожку захаживать. Такую паникадилу разведет, что и сверчки чихают, прочь ползут, не то что покойнички. Другой-то мой сменщик ужас до чего скупой, на машину копит, у него снегу зимой не выпросишь, не то чтобы выпить там или закусить ради вечной памяти. А я как Василий Иванович Чапаев, ты приходи ко мне в полночь за полночь, я чай пью – и ты со мной чай пей, я обедаю – и ты обедать садись! Чтоб ты знал: дежурю я сутки через двое, на год вперед можно рассчитать. Нынче какое, восемнадцатое? Ну вот, значит, сызнова буду двадцать первого, потом двадцать четвертого и так далее. У тебя с головой-то как?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});