А должно так быть. Кто в начале этой державы управлял и мужем был, так и род его должен на том месте оставаться, поскольку к чести приучен. Также и купцы: если прадеды и дед торговым делом занимались, так и у внуков к тому рвение и способности. От духовного звания происходят священники, от мещан — мещане. А кто от мужиков, так обязан в этом звании дело свое малое исполнять. От того имя ему второе дано — крестьянин. И не должен один лезть в дела другого: дворянин вдруг торговлей заняться, купец — владеть крепостными людьми. Только дворянин имеет на то и рано, так как всегда способен рассудить раба и за нравственностью его присмотреть, чего не сумсют купец или мещанин…
Вот тут, в главной речи его на собрании, и меры и редусмотрены, чтобы укрепить ту общественную нравственность… «Итак, первым объяснением имени дворянина будет то, что он такой гражданин, которого при самом его рождении отечество, как бы принимая в свои объятия, ему говорит: ты родился от добродетельных предков. Рожденный в таком положении, воспитанный и таких мыслях человек не будет ли употреблять сугубые усилия, дабы сделаться достойным имени своего и звания? Эта политика у римлян столь далеко простиралась, что они приписывали начало знатных родов своим героям, о чем, по свидетельству блаженного Августина, знаменитый римский писатель Варрон говорил, что для государства весьма полезно, чтобы знаменитые люди почитали себя происшедшими от героев, хотя это и неправда».
Императрица посмотрела вдруг на него, когда читал эту речь, — с улыбкой и внимательностью в глазах. Радение ее ко всему русскому общеизвестно. Только словно еще что-то увидела в его словах…
В приоткрытое окно слышался некий звук от конюшни: равномерные свисты и вздохи. Он распорядился, чтобы наказывали конюха со снисхождением: часть ударов пусть примет теперь, остальные — отдохнувши и пообедав. А также, чтобы масла конопляного приготовили: спину смазывать. Тут справедливая суровость обязана сочетаться с отеческой заботливостью. Раб восчувствует сердцем и во всякое время готов будет живот свой положить за господина…
Обедал он тоже по-старинному. Сначала умывался из ковша, утирался урыльником. И слуги подавали блюда с поклоном. Только пищу ел легкую, которую готовил научившийся от французов повар. У князя-родителя покупные повара были, и сам, когда в Семеновском полку служил, привык к той кухне…
Пообедав, он отдыхал в кабинете на софе, и но позволялось никому беспокоить его. С задней двери явилась Агашка: крупная, пышнотелая, в сарафане, с белеющей оттуда грудью, улыбнулась с ленивостью, забросила за спину тяжелую пшеничную косу. Серые глаза ее всегда полны были будто влажного туману. Выражение их не менялось хоть и в самый чувствительный момент…
После ее уходу вспомнил, что буфетчик Тимофей шептал ему об Агашке и Хвостове. Не в первый раз он слышит об управляющем, что при благообразии своем всякой девки мимо не пропустит. Оно и простить бы можно по домашнему делу, только не положено смерду залезать, где благородство находит себе приют. Агашку можно бы в птичницы, да привык и всегда с собой берет, когда в Москву ездит. Некая сладкая бесстыжесть у нее, что сильно физическое чувство трогает. А вот со старинушкой надо придумать, как поступить…
Снилось то ему или просто было мечтание, но великая легкость духа посетила его. Все происходило как наяву: даже потрогать захотелось шелки и атласы, что были на добрых молодцах. Синие, красные и вовсе фиолетовые сафьяновые сапоги с загибами составляли радугу, золотым огнем горели пояса. Солнце стояло как раз посередине неба, и белыми лебедями выступали девы: все были томные, крупчатые, вроде Агаши, только без всякого туману в глазах. Серебряным шитьем сияли кокошники, кораллы розовели, и жемчуги матово белели на высоких шеях. Девки при этом стыдливо опускали взоры.
Все вокруг процветало и радовалось. Также и мужики бодро шли за сохой в удобных плетеных лаптях, и кони у них были сытые и крепкие. В городах и слободах сноровисто трудились ткачи, кузнецы, кожевники; купцы везли товары в расшивах и богатых обозах. А в праздник все надевали сапоги, ели медовые пряники и катались в каруселях. Шуты да скоморохи на ходулях увеселяли народ. И все потом пристойно и в должном порядке шли в храм. Только был тот храм словно бы не такой, не было там тех страдальческих лиц с удлиненными оливковыми глазами. Посредине вместо всего виделся един дубовый монолит с ясно и навечно очерченным ликом, и лишь молнии посверкивали у него из глазниц…
Нет, не так уж он глуп, ярославский потомственный ширянин и князь Михаил Михайлович Щербатов, чтобы не понимать очевидного. Не было все так любезно и благостно до царя Петра Великого. Документы в этих его шкафах про дыбы с колесами и как братья друг другу глаза кололи. Знает про целые города сожженных, утопленных, в стену вмурованных. И про предательства перед печенегами и татарами, друг перед другом. От той свирепости и разбою на тысячи верст села и веси безлюдели и даже псы голодные убегали, птицы улетали. Да не так, чтобы случаем, а без перерыва, из века в век.
Но только не хочет он этого помнить. Не разумом только, но и сердцем, всем своим естеством не желает того знать. Пример народу обязан быть впереди, и негде тут его брать, как из прошлого. Ничего сильнее сказки нет для такого дела. А поэтому и самому надо поверить безоглядно, не рассуждая, чтобы до слез манило то благое прошлое. Убедить должно себя, чтобы вроде досадной случайности виделись те дыбы да колеса. Тем иол ее это надо делать, что такое забвение плохого свойственно человеку. Только неужели императрица проникла в его мысли?..
Пробудился он от того же звука из конюшни. Свисты не менялись, но вздохи сделались продолжительнее. Это означало, что конюх Филимон проникался своею виной и в другой раз не будет кормить кобылу сырым зерном. Тысячу лет назад было и теперь продолжается, что мужу назначено учить мужиков…
III
Сказка вернулась, и будто пропала куда-то действительная жизнь. Может быть, снилось ему все, что было до сих пор. Минута только прошла, как скакал за зайцем и спрыгнул с коня. Золото таяло у нее в глазах, они делались обычными, синими. Черные ветки в лесу гнулись от тяжелого, чистого снега, и никого, кроме них, не было в мире…
Но она уже смотрела мимо него. И опять усомнился он, существует ли на самом деле. Как и тогда, захотелось тронуть себя, чтобы это узнать… Вспыхнули свечи в притворах и по стенам, сдвинулась громадность храма, засияло по стенам тяжкое золото. Временно отпущенный из службы майор и депутат от ростовецкого дворянства Александр Семенович Ростовцев-Марьин отвел взгляд от сидевшей в вышине императрицы и прошел на установленное ему место…
Они заседали всякий день в Грановитой палате, высказывая каждый свое мнение, и стремились определить действительное умоначертание народное. На другой уже год переехали в Петербург, где читали и обсуждали относящиеся к юстиции законы. Он с обыкновенной своею серьезностью исполнял полученный от ростовецких служивых дворян и разных чинов наказ, согласуя его с общим «Наказом» императрицы. Тут ему кстати оказались тетради лишившего себя жизни в остроге вяземского дворянина Астафия Матвеевича Коробова, где находились рассуждения об русской истории. Еще и от Василия Никитича Татищева, у которого тот служил в Астрахани, содержались там записи о практических делах Петра Великого. Также и все читанное им в доме ученого шляхтича пана Людвига Мураховского способствовало объемности понимания устройств и правлений у разных народов в древние и самоновейшие времена. В Ростовце у себя собирал он книги, привозя их всякий раз, в долговременный отпуск, назначенный имеющим усадьбу офицерам.
А антиподом ему в собрании сразу стал некоторый ярославский князь, что все видел, будто через кулак на солнце глядел. Когда о царе Петре говорил, то морщился даже весь, не смея прямо обругать того. Крупные слезы текли у князя из глаз, как только боярскую народность вспоминал. Ею звал очиститься от всех бед. Да только народность та в том заключалась, чтобы самому блаженствовать, а остальные бы все в разной службе холопами у него состояли. Та мудрость никак в современную жизнь не пишется, а только с пути сбивает истинного радетеля своему отечеству. Хуже, что весьма это увлекательно — на старину с умилением смотреть, и куда только народ и государство в неопытности ума завести можно!
Нет, в том истинная правда сына отечества состоит, чтобы прошлое без предубеждения, тем более слепого почитания увидеть. Когда хлебы умело печь или сердечную ясность сохранить, также и примеры воинского подвига во имя обороны отчего дома от врагов, так все это твердо надо выучить. Но и того не забывать, какие мучительства этот народ перенес в том прошлом от своих же нелепостей и что надо когда-нибудь положить им конец.