Она никогда не злоупотребляла этим ложным принципом для себя самой; но она злоупотребляла им для других и делала это на основании другого правила, почти столь же ложного, но зато более соответствующего доброте ее сердца. Она всегда считала, что ничто так не привязывает мужчину к женщине, как обладание, и хотя сама испытывала к своим друзьям только чувство дружбы, но такое нежное, что она употребляла все зависящие от нее средства, чтобы привязать их к себе как можно сильнее. Удивительно было то, что это ей почти всегда удавалось. Она действительно была так мила, что чем в большей близости ты с ней находился, тем больше причин было у тебя любить ее. Заслуживает внимания еще и то, что после первой своей слабости она была благосклонна только к несчастным: блестящие мужчины не имели у нее никакого успеха, но человек, которого она начинала жалеть, должен был быть слишком непривлекательным, чтобы она не полюбила его. Если ей случалось делать выбор, не вполне достойный ее, – это происходило отнюдь не из-за низменных наклонностей, никогда не проникавших в ее благородное сердце, а исключительно из-за ее характера, слишком великодушного, слишком человечного, слишком отзывчивого, слишком чувствительного, которым она не всегда достаточно умела управлять.
Если некоторые ложные принципы и сбивали ее с правильного пути, зато сколько у нее было прекрасных принципов, от которых она ни разу не отступила! Сколькими добродетелями искупала она свои слабости, если можно назвать слабостями ошибки, где чувственность играла столь малую роль. Тот самый человек, который обманул ее в одном случае, превосходно руководил ею во многих других; и так как ее страсти, не будучи бурными, позволяли ей следовать его наставлениям, она поступала всегда как должно, если только софизмы не сбивали ее с пути. Даже в тех случаях, когда она поступала неправильно, побуждения ее были похвальны; совершая ошибку, она могла поступить дурно, но ни при каких обстоятельствах не могла пожелать ничего дурного. Она ненавидела двуличие и ложь, была справедлива, искренна, беспристрастна, человеколюбива, верна своему слову, своим друзьям, своим обязанностям, когда в чем-либо усматривала их; неспособная к ненависти и мести, она даже не понимала, почему прощение считается заслугой. Наконец, возвращаясь к тому, что было в ней наименее извинительным, надо сказать, что она придавала слишком мало значения своей благосклонности, но зато никогда не делала ее предметом гнусной купли-продажи; она ее расточала, но не торговала ею, хотя постоянно нуждалась в средствах к существованию; и я осмелюсь сказать, что если Сократ мог уважать Аспазию{109}, – он уважал бы и г-жу де Варане.
Знаю заранее, что, приписав ей чувствительный характер и холодный темперамент, я подвергнусь обычному и, как всегда, необоснованному обвинению в противоречии. Быть может, тут виновата природа, и такого сочетания не должно быть; знаю только, что именно так было. Все, кто знал г-жу де Варане, – а многие из них до сих пор живы, – могут подтвердить, что она была именно такая. Я имею смелость прибавить, что она знала только одно истинное наслаждение в жизни – это доставлять наслаждения тем, кого она любила. Однако каждый волен толковать об этом, как ему вздумается, и учеными рассуждениями доказывать, что этого не было. Мое дело сказать правду, а не заставлять верить в нее.
Все только что сказанное я узнавал постепенно, из бесед, которые последовали за нашим союзом и сами по себе делали его восхитительным. Маменька не без основания надеялась, что ее благосклонность будет мне полезна; действительно, я извлек из этой благосклонности немало ценного для своего развития. До этого времени маменька говорила со мной, как с ребенком, – только обо мне, а теперь стала обращаться, как со взрослым мужчиной, и рассказывала о себе. Все, что она сообщала, было мне так интересно и так меня трогало, что, мысленно уходя в свой внутренний мир, я получил больше пользы для себя от этих признаний, чем от ее наставлений. Когда чувствуешь, что с тобой говорят от всей души, твое собственное сердце раскрывается, чтоб воспринять излияние чужого сердца, и самые назидательные беседы педагога никогда не сделают того, что могут сделать нежные, задушевные речи благоразумной женщины, к которой ты привязан.
Наши близкие отношения позволили ей оценить меня выше, чем прежде, и она решила, что, несмотря на мой неуклюжий вид, стоит попытаться воспитать меня для света и что, более или менее прочно став на ноги, я сумею пробить себе дорогу в жизни. Увлекшись этой идеей, она принялась не только развивать мой ум, но и улучшать мою внешность, мои манеры, она захотела сделать меня столь же приятным, сколь достойным уважения; и если верно, что можно соединить светские успехи с добродетелью (чему я лично не верю), во всяком случае, я убежден, что для этого нет лучшего пути, чем избранный и указанный мне ею. Дело в том, что г-жа де Варане знала людей и превосходно владела искусством обращаться с ними без лжи и неосмотрительности, не обманывая и не раздражая их. Но искусство это было больше свойственно ее характеру, чем обнаруживалось в ее наставлениях; она лучше умела применять его в жизни, чем обучать ему, а изо всех людей я был наименее способен ему научиться. Поэтому все, что она делала для меня в этом смысле, было почти что потерянный труд, – так же как и то, что она позаботилась дать мне учителя танцев и учителя фехтования. Хотя я был ловок и хорошо сложен, но не мог выучиться танцевать менуэт. Из-за своих мозолей я так привык припадать на пятки, что не в силах были отучить меня от этой походки; несмотря на свою подвижность, я не мог перепрыгнуть через самый обыкновенный ров. Еще хуже пошло дело в фехтовальном зале. После трехмесячного обучения я все еще фехтовал у стенки, не будучи в состоянии нападать; и никогда пальцы мои не стали настолько гибки, а рука настолько сильна, чтобы удержать рапиру, когда учитель хотел выбить ее. Прибавьте, что я чувствовал смертельное отвращение к этому занятию, а также к учителю, пытавшемуся выучить меня ему, – никогда я не подумал бы, что можно гордиться уменьем убивать человека. Чтобы сделать для меня доступным свой обширный талант, он объяснялся только при помощи сравнений, взятых из музыки, которой не знал. Он находил поразительное сходство между выпадами – терцией и квартой{110} – и музыкальными интервалами этого же названия. Перед тем как нанести удар, называемый ложным выпадом[13], он предупреждал меня об этом «диезе», – так как в старину диезы назывались ложными тонами; выбив рапиру из моей руки, он с хохотом объявлял это «паузой». Словом, в жизни не видал я более несносного педанта, чем этот субъект со своим плюмажем и нагрудником.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});