Ночь
И снова ночь, над Балтийским морем вспыхивают зарницы, предвещая погожий день. Сверкающий огнями плавучий отель несет нас мимо зеленых и красных огоньков, мимо мигающих бакенов и ослепительных лучей маяков к берегам той, другой, большой Европы... А знаешь, что я хотел бы знать? Всего только одно — в каком «сунне» пыхтит сейчас наш «Хокон Адальстейн» с грузом муки и цемента и горсткой людей. Ведь там, на севере, еще не настала темная ночь, там солнце только садится в пылающую рассветную зарю. Нет, нет, это был славный пароход; правда, не такой шикарный плавучий дворец, как этот. Зато мы, люди, были там как-то ближе друг другу и ко всему окружающему.
Не знаю, право, почему народы так пекутся о своем величии и мощи; ну, ну, смотрите не лопните от спеси! Вот я съездил поглядеть, как живут три народа, — их называют «малыми». А жизнь-то у них вовсе неплохо устроена, и если подсчитать все хорошее, то у них его найдется побольше, чем в крупнейших мировых державах. И здесь история приносила вражду, междоусобицы и войны — но от них ничего не осталось, и ни к чему путному они не привели. Когда-нибудь люди поймут, что никакая победа не стоит того, чтобы ради нее воевать. И уж если человечеству нужны герои, пусть ими будут люди вроде того незаметного врача из Гаммерфесте, что полярной ночью ездит на своей моторке по островкам, туда, где рожает женщина или плачет больной ребенок. Для цельных и мужественных людей всегда найдется дело, даже если умолкнут барабаны войны...
Итак, снова ночь, и над черным морем поблескивают широкие палаши зарниц. К погоде это, а может быть, к ненастью? Насколько грознее и трагичнее кажется мир ночью! Да, друг, это уже не шведские сумерки, прозрачные, зеленоватые и холодные, как вода заливов, и не головокружительная метафизика полночного солнца; это уже самая заурядная тяжелая европейская ночь. Ну что ж, съездили мы, поглядели на божий свет и вот возвращаемся домой.
Брезжит серый и холодный рассвет, чем-то напоминая о той минуте, когда человек раскрывает еще влажную утреннюю газету, торопясь узнать, что нового в мире. Как давно мы их не читали! И ничего не случилось, только несколько недель ушли в вечность, норвежские горы отражались в воде фьордов, шведский лес смыкался над нашими головами, и благодушные коровы смотрели на нас безмятежными святыми глазами... Первая жестокая и тягостная для человечества новость — вот что ознаменует конец нашего путешествия... Да, вот и она: и надо же, чтобы этой новостью оказалось грозное несчастье испанского народа! Боже, почему человек так любит все народы, которые он узнал?!
В серых рассветных сумерках сверкают огни Европы. Что поделаешь, это — конец пути. Из Руйаны выплывают рыбачьи баркасы, — такие же, как на Лофотене, только паруса у них поставлены чуть иначе. А «Хокон Адальстейн» сейчас, наверное, держит курс на север, мимо скал Лофотена.
Да, да, славный это был пароход[453] и доброе путешествие.
Картинки родины[454]
(рисунки К. Чапека)
© Перевод Д. Горбова, Н. Замошкиной
Картинки Чехии
Родной край — это край нашего детства, край первых и потому наиболее сильных впечатлений, открытий и узнаваний. Туда не надо возвращаться, потому что, куда бы тебя ни занесло, ты никогда не перестанешь там жить. Родной край — все равно, что родной язык, и если кому и приходилось говорить или писать на чужом языке, он не перестает думать и мечтать на языке своего детства. Это не что-либо привнесенное, а нечто более сильное, исконное, это немного твоей собственной души, твоего я.
О нашем крае
Это — угол между Упой и Метуей, между Бабушкиным долом[455] и отлогой котловиной Ирасекова[456] Гронова. Подымись на любой холмик, — увидишь на севере Снежку, на востоке Бор и Гейшовину, огромные пограничные камни страны. Тут же рядом проходит языковая граница: только в Трутнове — немцы, а в деревнях — в Жацлерже, в Олешнице, всюду — говорят на языке, которого вообще никто не понимает. На холмах живут спириты-ткачи; вдоль рек тянутся поля былых сражений: Трутнов, Скалице, Наход и ниже Садовая,[457] — с стройными памятниками, на которых указано, сколько там пало молодежи. Это край отлогих и довольно скудных полей, березовых рощиц и воспоминаний о двух великих людях: о Божене Немцовой и Алоисе Ирасеке.
Что касается Божены Немцовой, то о ней мог бы, наверно, что-нибудь рассказать мой покойный дедушка из Жернова, да я не удосужился его расспросить, пока бедный старик был жив. Но отец мой[458] до сих пор помнит ратиборжского мельника, который до старости был великий плут, и еще — безумную Викторку. Потому что, к вашему сведению, та не умерла так, как описано в «Бабушке», а еще долго жила, низенькая, с круглым морщинистым личиком, похожим на яблочко, и приходила просить милостыню к Чапекам в Жернов: придет и не говорит ни слова, пока ей не подадут хлеба, и оттаскала моего отца за волосы, когда мальчишки стали кричать ей вслед разные гадости.
А мой дедушка с материнской стороны был из Гронова; он торговал зерном, а впоследствии держал льномялку. Этот дедушка мой очень хорошо знал папашу Ирасека; тот был булочником и пользовался услугами моего дедушки, который ездил с зерном до самого Градца и возил туда гимназисту Алоису из дома поклоны, ковриги хлеба, а иной раз и шестикрейцеровую кредитку. Моя бабушка со стороны матери была из среды маховских лесорубов; однажды, в старости, перечтя все Ирасеково «У нас» (вслух, как молитву), воскликнула признательно:
— Как славно!
И могу засвидетельствовать: по собственной памяти и понаслышке подтвердила все, что описал там Ирасек: сказала, что все это чистейшая правда.
Место моего рождения — Мале Сватонёвице — славится своей божьей матерью, которая обладает чудотворной силой, хоть и уступает в этом отношении Вамбержицкой. Мама носила ей в дар восковую грудь, чтоб у меня были здоровые легкие; но грудь эта всегда имела женские формы, и у меня возникло тогда странное представление, будто у нас, мальчиков, вовсе нет легких, и напрасное ожидание, что они у меня вырастут в результате маминых молитв.
По всему краю разбросаны старые дворянские усадьбы, где рождались деревенские бунтари, как во Ртыни[459]. Но теперь там хозяйничает промышленность — и километры салфеточного полотна и бязи тянутся из Упице по всему свету. Помню австралийские и китайские марки, марки Индии и Капской колонии, которые я собирал в корзинках фабричных контор. Я собирал их с удивлением, словно белозор над Жабокрками или ятрышник на Брендах, — а теперь думаю о них, как о маленьких документах, показывающих, до чего изменился тот край, где были созданы «Бабушка» и «У нас».
[1926]
Край Ирасека
Этот угол предгорья между Упой и Метуей был миром нашего детства; один из моих дедов крестьянствовал в Бабушкиной долине и знавал убогую Викторку; другой — гроновский мельник, возивший в Градец студенту Алоису караваи и шестикрейцеровую кредитку. В долине Метуи и Уны вздымаются невысокие холмы красного песчаника, поросшие серебристыми березнячками, темным ельником и сосняком; по холмам разбросаны одинокие домики, в которых, еще в годы моего детства, с утра до ночи стучали ткацкие станы горных книгочеев — толкователей Священного писания, спиритов и сектантов балцараков.
Немного выше проходит извилистая линия языковой границы, за Находом она вдается в Пруссию, в Клодско. Соседство двух народов всегда было тихим и спокойным; немцы, в своих вязаных шапках и жилетах с блестящими пуговицами, говорили на наречии, непонятном даже для австрийских учреждений; ни они с нами, ни мы с ними почти не общались, так что языковый барьер был вроде края света, за которым уж больше ничего и нет. Близкая граница империи служила воротами, через которые уходила и тайно возвращалась религиозная эмиграция; еще и сегодня вы обнаружите следы этой печальной традиции у крконошских деревенских философов и спиритов.
Естественное понижение всей местности идет в сторону Иозефова и Градца — городов военных и терезианских; и сейчас там можно встретить амбары с двойными стенами, которые служили потайными закромами на случай войны.
Редкий край у нас в прошлом был ареной стольких войн, как этот мирный уголок, так что историзм Ирасека имеет прямую связь с местными традициями. Находский и Ратиборжский замки — носители совсем иных, придворных, традиций, традиций рококо, герцогских дворов, феодальных замков, строптивых старост из Ртыни и просвещенных патеров.
Этот уголок земли лежит на перекрестке дорог истории, правда, несколько в стороне; очень давнее прошлое доживает свой век в его горной глуши на хуторках, в деревянных хатках с резными фронтонами и столбами. Прошлое, к которому обратился Ирасек, еще не ушло из жизни в краю его детства. Внизу, в долине, край Ирасека замыкает Градец, город иезуитов и будителей[460]. Учителя Ирасека учили и моего отца. Среди них был один, который в течение целого года читал восьмиклассникам вместо истории Австрии историю французской революции. Говоря об Ирасеке, не следует забывать о старом Градце.