В качестве католика мне не надлежало пользоваться уроками Закона Божьего ни у дьякона церкви Академии Художеств Постникова, ни у лютеранского пастора Юргенса, но видел я их постоянно, а иногда и просиживал у них за уроками. Интересно было сравнивать обе манеры обучения. "Поп" был человек лет пятидесяти, довольно полный, ступавший животом вперед, кудрявый, с проседью, с тщательно расчесанной, не очень длинной бородой. Он был весь какой-то сочный, приветливый и веселый.
Пастор тоже не производил аскетического впечатления; это был довольно высокого роста господин, гладко выбритый, что придавало его лицу сходство со старой и склонной к плаксивости женщиной.
Сходство это усугублялось в минуты, когда он по понедельникам, за утренней молитвой, и по субботам, за полуденной (перед роспуском на воскресенье), переминаясь с ноги на ногу и воздев очи к потолку, произносил род коротенькой проповеди - каждый раз в выражениях, почти тождественных. Вслед за этим тетя Агнеса садилась за фисгармонию, и вся школа пела полагавшийся на данный день недели хорал. С такого же хорового пения начинался и всякий другой день, но не всегда в присутствии духовного лица. По средам гремел хорошо всем знакомый благодаря опере Мейербера, гугенотский гимн "Eine Feste Burg ist unser Gott" ("Господь - наша крепость".), и это меня каждый раз наполняло торжественным настроением. Напротив, понедельник начинался с печальнейшего хорала: "Allein Dir Gott in der Hohe sei Ehre" ("Только Тебе в небесах воздадим честь".), а в субботу мы с особым ликованием возглашали: "Segne uns behute uns mit Deiner Gute" ("Благослови нас и охрани милостью Твоей".).
В общем жизнь в гимназии Мая протекала тихо, ровно и безмятежно, но раз в году - в день рождения директора - она отмечалась скромным празднеством. В нижнем этаже, где находилась квартира Мая, варился для всего училища шоколад и всех группами приглашали отведать этого праздничного напитка, разливкой которого заведывала супруга "Карлуши", его дочка и тетя Лугебиль. Однажды это было осенью 1886 г., праздновали семидесятипятилетие Карла Ивановича празднование получило несравненно более парадный характер, но уже вечером. Перед растроганным директором, сидевшим среди рекреационного зала в окружении всех педагогов и толпы приглашенных родителей, прошло "Шествие рек", в соответствующих костюмах и с произнесением каждой "рекой" уморительных немецких стишков, сочиненных известным академиком-этнографом Радловым. Я изображал Хуан-хэ, а мой друг - Гриша Калин - Ян-цы-цзян. Нам из этнографического музея были одолжены настоящие китайские халаты, нам привесили длинные косы и приклеили висячие усы; мы должны были держать указательные пальцы перед носом и произносить довольно длинное стихотворение.
Перед выходом мне казалось, что я нисколько не волнуюсь, однако, к собственному удивлению, и тогда уже, когда я произносил свои реплики, я заметил что мои пальцы сами по себе и без всякого с моей стороны понуждения ритмично дергаются - точно метрономы. Это, вероятно, было сочтено за особенно изощренную китайскую стилистичность...
Н. Р. Рерих, который был в младшем классе, вспоминает в своих мемуарах не без умиления об этом дебюте. К сожалению, что представлял он сам в "Шествии рек" я не помню, пожалуй он и не участвовал в нем, а сидел среди зрителей. В следующем 1887 году я на рождение Карлу Ивановичу поднес изготовленный мной альбом акварелей, изображавших каждая какую-либо из олицетворенных рек на фоне соответствующего пейзажа. За "Темзой" виднелся четырехконечный замок Тоуэра, за "Сеной" - Нотр Дам, за нами-китайцами какие-то пагоды и т. п. С этими акварельками я очень мучился и всё же, как я ни старался, сколько ни переделывал, а получилось нечто "позорно-ребячливое". Но дело было сделано, была заказана и шикарная папка, и я всё же свое изделие поднес (оно с тех пор покоилось в гостиной Мая на отдельном столике).
Осенью 1887 г. я вошел в более тесное соприкосновение с жизнью гимназии Мая.
Это было время, когда я вздумал сочетать свое гимназическое учение с вечерними классами Академии художеств, куда я поступил в качестве "вольно приходящего". Занятия в гимназии кончались в 4 часа; дома мы обедали в 5 с половиной, в Академии вечерние классы начинались в 6. Таким образом у меня фактически нехватало бы времени поспеть домой и опять обратно на Васильевский остров. Поэтому мамочка сговорилась с Маем, чтобы я столовался в гимназии с пансионерами и дирекцией.
Столовая помещалась в нижнем этаже; здесь в довольно просторной, но низкой сводчатой комнате стояли два стола. За одним председательствовал сам Карл Иванович и несколько учеников (я среди них), за другим восседала тетя Агнеса и с ней классные наставники и мадемуазель Май - девушка лет восемнадцати. Всем подавалось одно и то же. Прислуживали два сторожа, заведывавшие в течение дня раздевальней. Одного из них, полунемца по фамилии Швэбс, я, вероятно, потому и запомнил, что он оказывал нам разные услуги, а фамилия его своим звучанием как нельзя лучше выражала его расторопность и усердие. Мы все с симпатией относились к этому молодому и любезному парню и щедро награждали его по праздникам.
Запомнился мне один случай, связанный с этими обедами в гимназии. В какой-то октябрьский вечер Карлуша, по окончании еды вдруг не без торжественности обратился ко всему собранию, заявив, что сегодня нам предстоит увидеть что-то особенное, и с этими словами повел нас на двор. И действительно то, что мы увидали, нас глубоко поразило. Всё небо, свободное от туч, было в движении. Мириады "падающих звезд" бороздили его в разных направлениях. Казалось: вот-вот весь небесный свод воспламенится, и тогда нам не сдобровать. Карлуша не уставал любоваться этим зрелищем, причем вид у него был такой, точно это он устроил весь этот фейерверк.
Он самодовольно улыбался и старался в общедоступной форме объяснить, каким образом такой огненный дождь мог получиться. Признаюсь, именно с этого вечера я почувствовал "известное недоверие" к небу и впервые ощутил то специфическое сердечное сжатие, которое во мне повторяется каждый раз, когда я слышу о каких-либо тревожных для всего мироздания астрономических открытиях или сообщениях. Самой мучительной из таких тревог была та, которую я испытал в 1910 г. - в ожидании кометы Галея. Но мог ли добряк Карлуша предполагать, что приготовленный им тогда "сюрприз" получит значение какой-то душевной травмы для одного из его любимых учеников?
Глава 17
ГИМНАЗИЯ МАЯ. ТОВАРИЩИ
Только что я упомянул имя того моего товарища по гимназии Мая, который впоследствии приобрел наиболее распространенную славу - Н. К. Рерих. Но как раз в стенах нашей общей школы я общался с ним мало и моим другом он тогда не стал. На то причина простая: он был двумя классами ниже моего и встречались мы с ним лишь благодаря случайностям системы комбинированных уроков. Поэтому я и мало что о нем запомнил в те годы - разве только, что это был хорошенький мальчик, с розовыми щечками, очень ласковый, немного робевший перед старшими товарищами.
Ни в малейшей степени он не подпал влиянию нашей группы, да и после окончания гимназии он многие годы оставался в стороне от нас.
Напротив, несколько человек из моих одноклассников сделались моими спутниками на значительную часть жизни, а один из них - как раз тот мальчик, с которым, поступив в 5 класс к Маю, я быстрее всего сошелся, с которым сидел на одной парте - тот до самой своей кончины в текущем году (Это писано в 1949 году.), остался, несмотря на наши частые ссоры, а временами и довольно серьезные раздоры - моим близким другом, - я говорю о Вальтере Федоровиче Нувеле.
Естественно, что первое время я только "осматривался". Мне было конфузно, что я, как мне казалось, значительно старше всех прочих (у меня уже начинала пробиваться борода) и лишь немного позже я, к своему удивлению, узнал, что Костенька Сомов, несмотря на свой ребячливый вид, на целых семь месяцев появился на свет раньше меня. В те же первые недели я терпел обиды от другого моего будущего друга - от Димы Философова, который, несмотря на свое хорошенькое, "ангельское" личико, содержал в себе немало едкой злости. Он сразу высмеял мой действительно неуклюжий костюм (сшитый по чьему-то совету из плэда), и мою неряшливую прическу, и мои грязные ногти, но больнее всего меня кололи его "разоблачения", касавшиеся нашей семьи. Через мою кузину Нетиньку, дававшую и у Философовых уроки игры на фортепиано, Дима был хорошо осведомлен не только о настоящем, но и о прошлом семьи Бенуа, тогда как я считал нужным из мальчишеского желания придать своей персоне больший вес, нести всякую чепуху вплоть до того, что будто наши французские предки были маркизами, а мои венецианские деды - дожами и кардиналами. Я даже остро возненавидел тогда Диму. Раздражало меня в нем и то, что этот мальчик слишком откровенно выражает свое презрение ко всему классу, выделяя лишь своего соседа по парте - Костю Сомова. С ним зато он держал себя совсем, "как институтка", поминутно обнимаясь и чуть ли не целуясь. Впрочем, тогда я не усматривал в этом чего-либо специально предосудительного и мне эти излияния казались просто неуместными и мужскому полу неподобающими.