– Пусть колеса империи крутятся и дальше, – говорила она, – лишь бы скрип их не мешал мне спать…
Ум холодный, черствый, практичный. Всегда занят поисками слов, решений, комбинаций. Даже перлюстрацию она сумела использовать в обратном направлении. Зная, что ее письма тоже вскрываются за границей, Екатерина в частной переписке не раз излагала важные проблемы в политике, заведомо уверенная, что ее мысли отразятся в политике Версаля или Стокгольма. Чаще всего она прибегала к услугам берлинской почты:
– Зачем мне ссориться со старым «Иродом»? Лучше я напишу доктору Циммерману, что здоровье мое отличное, но оно еще больше окрепнет, если посол Герц не будет раздражать мои нервы. И уверена, что от Герца в Петербурге духу не останется…
Наверное, в политике так и надо – левой рукой чесать правое ухо. Но при всем практицизме Екатерина не заметила угрозы от «Гатчинской» армии: она увидела в ней лишь забаву своего сына и не сообразила, что в Гатчине зарождалась новая идеология, новейшая политика, чуждая не только ей лично, но и противная русскому государству… Допустив оплошность с Гатчиной, императрица проглядела и шашни Безбородко…
Голосистая авантюристка Анна Бернуцци-Давиа, побрав с урода деньги и драгоценности, запросила у него в подарок еще и… земли! Екатерина хватилась, но было уже поздно: внутри России образовалась, пусть небольшая, территория, принадлежавшая иностранной подданной.[7]
Екатерина пробила тревогу – через полицию.
– Эту шарлатанку, – наказала она, – выставить вон из России в двадцать четыре часа и более не пускать обратно! – Затем, призвав к себе разжиревшего селадона, она сказала, что с ним деликатничать не станет: – Люди мы свои, а потому… Затвори-ка двери покрепче!
Безбородко закрыл двери кабинета, и Екатерина – раз, два, три! – от чистого сердца надавала ему оглушительных затрещин.
– Лучше бы ты в Коломну бегал, – заключила она.
Коломна была окраиной Петербурга – в глухом конце Садовой улицы, где размещались всякие непотребные дома. Совет дала хороший, но запоздалый: Безбородко там уже побывал!
11. Через всю Россию
История наука брезгливая: дотошно описывая социальные сдвиги в сознании народа или причины возникновения экономических кризисов, она иногда отворачивается от запахов кухонь наших пращуров, не желая знать, что они ели утром и вечером, крепкий ли заваривали чай, чем набивали матрасы и подушки, часто ли они чистили выгребные ямы?.. Между тем из множества бытовых мелочей неприметно складывалась жизнь народа в целом. Хорошо или плохо, но она все-таки складывалась, и не к худому, конечно, а к хорошему стремились наши предки.
Давайте подумаем над тем, над чем мы никогда не задумывались: когда в веке восемнадцатом люди русские просыпались, когда спать ложились? Календарный вопрос во все времена истории был насущен, ибо от него во многом зависят успехи и благополучие человеческой жизни. Сигналом к пробуждению предков всегда были петухи и восход солнца – летом; зимою же вставали при свечах (баре) и при лучинах (подневольные). Ужинали на закате солнца, чтобы с последними лучами его все убрать со стола. Оставлять же стол неприбранным на ночь – домового кормить!
Засиживаться в гостях долго считалось неприличием, такое поведение осуждалось старыми людьми.
– Всему свой час, – ворчали они. – Душою сберегай плоть, а здоровою плотью сохраняй в спокойствии дух свой.
На режим дня воздействовала, конечно, и церковь – с ее заутренями и обеднями. Деловая жизнь государства начиналась спозаранку. Раннее пробуждение императрицы не было ее личной заслугой. Военные являлись к полкам в шестом часу утра, когда солдаты уже встали. Гражданские чины открывали доступ в канцелярии около семи. Многие ничем не занимались, а только присутствовали, служебное помещение в те времена называлось «присутствием». В служебных формулярах так и писалось, допустим: «В чине коллежского секретаря присутствовал четыре года в Соляной конторе». Следуя регламенту, в час пополудни всякая служба прекращалась. В гости ходили обычно к шести часам вечера. Если кто опаздывал, получал замечание:
– Что же это вы – на ночь-то глядя?
Модницы, подражавшие аристократкам, или девицы на выданье, берегущие красоту для женихов, иногда позволяли себе еще понежиться в постели после всеобщего пробуждения.
Но это тоже осуждалось, о таких говорили:
– Вылупится – и к зеркалу. Какая ж из нее хозяйка будет?
Обедали точно в полдень. Ужинали рано. («В летние долгие дни почиталось даже и у дворян стыдом при огне ужинать».) Врачи времен Екатерины следили за дневным распорядком, нарушению его приписывали болезни, в книгах и лекциях проповедовали, что даже три часа дня для обеда – уже поздно, а после трех – вредно. В режиме суток изменения начались не снизу, не от народа, а сверху – от разгульной гвардии, от картежной игры, от повадок аристократии, от привычек придворных. Странно, но так: режим русского народа был круто нарушен в Отечественную войну 1812 года, ритм жизни поколебался в 1825 году – возникли большие социальные перемены, это был год восстания декабристов…
А моряки России всегда просыпались раньше России!
* * *
Была еще теплая летняя ночь, когда Федор Федорович Ушаков, повелев поднять шлагбаум на заставе, крикнул стражам:
– По указу ея величества – до Херсону!
– Сколько вас тут? – спросили его.
– Много. Открывай, считать некогда…
За его коляскою шагали сотни матросов с рундучками, следом тянулся обоз скрипучих телег, на которых с женами и детишками ехали на новые места тысячи мастеровых – с пилами, топорами и сверлами. Ушаков велел матросам разуться, а если в деревнях сыщут лапти, советовал идти в лаптях.
– Путь далек, берегите ноги, – наказывал он.
Мастеровые собрались хозяйственно – со скарбом, один чудак вез даже горшок с редкостной тогда геранью, возле тележных колес бежали домашние собачки, из мешков торчали головы удивленных котов. Матросы топали по обочинам, а вдоль тракта сновали кареты, пассажиры спрашивали:
– Куда вас столько? И куда гонят-то?
– Флот делать. Черноморский. Тако велено…
Валдай встретил служивых обычным разгулом, трактиры были отворены настежь, воры играли с проезжими в зернь и карты, цыганки, наехавшие из Молдавии, шлялись меж домов, таская белье с заборов, ворожили судьбу парням и девкам, а бедовые валдайские бабы, славные красотой и распутством, заманивали матросов сладкими пряниками…
Русского спутника сопровождал в странствиях дух цветочный, медвяный. Россия была тогда богатейшей медовой страной, иные мужики до ста ульев держали в хозяйстве, а помещики имели пасеки до пяти тысяч ульев, – от этого изобильная душистая река текла по стране, а воск в церквах, для свечей нужный, мерили в ту пору пудами. По вечерам, в раздолье степей украинских, матросы пели русские песни, из дальних хуторов, дремлющих в тишине левад, слышались ответные голоса девчат да парубков. Большие чистые звезды горели в черноте ночи…
Конец пути обозначился ясно, когда завернули вдоль Днепра, в котором искупались охотно. Ночью виделось им зарево на горизонте – страшное. И было непонятно, что там, в Херсоне, не пожар ли? Ушаков не вытерпел, наказал боцманам:
– Ведите обозы далее, я в коляске до города – мигом…
На окраине Херсона, среди поверженных халуп, лежали груды тряпья и соломы, всюду чадили костры, в стороне от жилья валялись мертвые. Часовой вялым движением поднял ружье:
– Назад – зараза! Иль не вишь, куды прешься?
– Да что у вас тут, братец? – спросил Ушаков.
– Чума, – ответил солдат и, зашатавшись, упал…
Издалека шагали мортусы, обшитые с ног до головы рогожами и мешковиной, пропитанной вонючим дегтем. Несли они длинные шесты с крючьями железными на концах.
– И давно у вас так-то? – издали окликнул их Ушаков.
– Мы не знаем. Мы не здешние. Нас прислали…
Это были каторжники. Крючьями они зацепили солдата за острый выступ его подбородка, поволокли прочь, словно падаль. Ружье мертвеца закинули в костер, жаркое пламя нехотя ощупало полировку приклада. А где-то за городом, на Днепре, как сладкое видение будущих странствий торчали высоченные мачты первого на юге линейного корабля – «Слава Екатерины»…
«Черноморскому флоту быть теперь или не быть?»
* * *
Камертаб, – Лунное Сияние, Аксинья в православии, Федоровна по крестному отцу Ушакову, – где же ты?
– На кого ж ты меня покинула?..
Старый турок Махмуд держал в посинелых губах гвозди, а молоток наготове. Он взялся за крышку гроба:
– К ы с м е т! Так угодно воле Аллаха…
Прохор Курносов еще раз вгляделся в тонкое лицо турчанки, навеки запомнил улыбку на губах ее, не забыл выгнутые дуги бровей, словно Камертаб перед смертью сильно удивилась чему-то, и снова захотел кинуться на грудь жены, но Махмуд с грубой бранью отпихнул его прочь от гроба: