Длинная речь Кайе веских аргументов не содержала, но изобиловала грубостями. Оратор лез из кожи вон, чтобы заставить самого Бруно ввязаться в спор. Но тот не поддавался. Волнуясь, стоял он на своей кафедре и слушал. Юнец, ничего не понимающий в философии, под одобрительные возгласы присутствующих называл Бруно суетным бахвалом, который злонамеренно оболгал Аристотеля. По существу представленных тезисов ничего сказано не было. А профессора, ответившие на положения Ноланца презрительным молчанием, теперь изо всех сил поощряли издевательские наскоки Кайе.
Они старались истощить его терпение. Но Джордано устоял. Отвечать Кайе он предоставил Эннекену. Бруно хорошо знал условия диспута и видел, чего добиваются враги. Вступать в спор он имел право только в том случае, если бы его ученик оказался припертым к стенке. Тезисов Ноланца Кайе ни в какой степени не поколебал. Поэтому брать самому слово значило признать неспособность Эннекена и умелость его оппонента.
Без особого труда Эннекен разбил аргументацию противника. Это вызвало новый взрыв злобы. Ему не давали говорить. Такой ответ их не удовлетворяет! Пусть, наконец, раскроет рот его отмалчивающийся наставник!
Кайе снова вызывающе и нагло кричал с кафедры. Пусть Ноланец не прячется за спину своего ученика, а отвечает сам! Со всех сторон на Бруно сыпались оскорбления. Вот вам и ученый диспут в первом университете мира, долженствующий разрешить важнейшие философские проблемы!
Джордано повернулся и пошел к выходу. Вдогонку ему несся рев возмущения. Многие повскакали со > своих мест. Он не успел выйти, когда его окружила беснующаяся толпа. Школяры, науськанные профессорами, преградили ему дорогу. Они заставят его отречься от клеветы, которую он возвел на Аристотеля!
С великим трудом удалось Ноланцу вырваться из их рук.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
В ГЕРМАНИИ
Когда-то он шутливо писал о Германии как о стране беспробудных пьяниц, «милой и славной стране, где щитами служат тарелки, шлемами — кухонные горшки и посуда, мечами — кости, — воткнутые, точно в ножны, в соленое мясо, стране, где погребков, харчевен и трактиров больше, чем самих домов». Но Бруно знал, что у немцев есть много ученых, хорошие университеты, превосходные типографии. Поспешно уехав из Парижа, он направился в Германию.
После заключения Аугсбургского религиозного мира, положившего конец долгим войнам между католиками и протестантами, в немецких землях воцарилось относительное спокойствие. Принцип «чья страна, того и вера» восторжествовал: территориальные князья добились полной независимости в вопросах религии. До подлинной терпимости было еще очень далеко, религиозная борьба продолжалась, но теперь по крайней мере фанатичные правители не бросали в сражения полки наемников, чтобы утвердить истинность своей веры.
Около двух недель Бруно провел в Майнце. Ни там, ни в лежащем поблизости Висбадене заработка он не нашел и поехал дальше. В Марбурге, в университете, его вначале приняли хорошо. 25 июля 1586 года ученый-юрист Петр Нигидио, недавно избранный ректором, внес его имя в университетские списки. Но едва Бруно объявил о своем намерении читать публичные лекции по философии, как ему тут же ответили отказом. Философский факультет разрешения на лекции не дал. Что произошло? Кого испугала его. громкая слава? Кто-то разведал о его прежних столкновениях с защитниками общепринятых мнений? Подняли голос церковники? Чем объяснить это внезапное запрещение? Ему отвечают: «серьезными причинами». А что это за причины?
Джордано явился в дом к ректору и потребовал объяснений. Тот попытался юлить. Бруно возмутился. Хорош же ректор, который позволяет нарушать элементарные права иностранцев-ученых, поступает вопреки всем традициям германских университетов и совершенно пренебрегает высочайшими интересами науки! Нет, членом такой академии Ноланец больше не желает числиться!
Разгневанный, он тотчас же уехал из Марбурга. Теперь путь его лежал в Саксонию. Виттенберг, оплот лютеранства, славился своим университетом.
В Виттенберге Бруно повезло. Он встретил профессора Альбериго Джентиле, которого хорошо знал в Англии. Тот прибыл к саксонскому курфюрсту с дипломатическим поручением и остался преподавать. Джентиле помог Бруно обосноваться в университете. Ему разрешили прочесть курс по «Органону» Аристотеля.
В то сырое октябрьское утро туман, как назло, долго не поднимался. Сидней нервничал. Год в Нидерландах был не из легких. Лестер, милый дядюшка, оказался на редкость бездарным полководцем. Одержимый честолюбием, он делал глупость за глупостью, мало думал о войне, наслаждался пирами и празднествами, щедро одарял актеров и не выплачивал солдатам законного жалованья. Среди союзников царил разброд. Меж тем испанцы захватывали одну крепость за другой. Англичане не снимали осады Зютфена в надежде, что голод заставит гарнизон сдаться. И вот теперь под прикрытием тумана испанцы двинули к городу обоз с провиантом и отряд пехотинцев. Им ни за что нельзя позволить добраться до ворот Зютфена!
Сидней поскакал в поле. Когда туман рассеялся, картина, открывшаяся взору, не предвещала ничего хорошего. Противник явно превосходил те небольшие силы, которыми располагали англичане. Но Филипп решил нападать. Битва обещала быть жаркой. Увидев, что друг его из-за недавнего рачения носит только легкие латы, он снял с себя часть доспехов. Опасность для всех должна быть равной!
Филипп бесстрашно бросился на врагов и показал образец отваги. Под ним сразили коня. Он еще мечтал о победе, когда пуля раздробила ему бедро, укрытое прежде бронею. Сидней думал не о ране — его тревожил исход сражения. Смелость не принесла англичанам успеха. Испанцы со своим обозом пробились в Зютфен.
Рану вначале сочли неопасной. Филиппа из-за потери крови томила жажда. Он попросил пить. Поднесли фляжку. Неподалеку стонал умирающий солдат. «Отдайте воду ему, — сказал Филипп, — он страдает сильнее меня!»
Гангрены избежать <не удалось. Но и на смертном одре Филипп не потерял присутствия духа. Превозмогая боль, он еще две недели сочинял стихи и беседовал о любимом Платоне. Останки его привезли на родину. Похороны были обставлены с необыкновенной пышностью. Заслуги Сиднея превозносили до небес. Торжественность траурных церемоний кое-кому из маловеров казалась нарочитой. Только что Марии Стюарт отрубили голову. Теперь с великой помпой хоронят героя, погибшего на королевской службе. Чего это ради Елизавета велела посмертно так чествовать Филиппа Сиднея? Не для того ли, чтобы распалить патриотические чувства своих подданных накануне решающих схваток с испанцами?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});