Недолго я пользовался удовольствием любоваться хорошенькою Хан. Через три месяца ее увезли продавать. Она зашла проститься со мною перед отъездом. Смех и слезы сменялись на ее лице. Я спросил, чему она рада и о чем плачет.
– Как не радоваться, – отвечала Хан, – я здесь рабыня, не то что Кучухуж, а там, говорят, буду непременно госпожой; мне дадут хорошие платья, дадут денег, я стану пересылать их отцу и матери, а если будет много денег, так выкуплю их на волю и перевезу к себе за море.
Почти каждая черкешенка оставляет горы с подобными надеждами, и, случается, эти надежды оправдываются самым блестящим образом...
– А слезы о чем?
– Жаль расставаться с родными, да еще... еще одного боюсь.
– Чего же?
– Не знаю, к кому я попадусь, будет ли он добр и весело ли мне будет его любить: мать говорит, что меня купит богатый турок, может быть, паша, именно для того, чтоб я его любила.
Бывало время, когда меня освобождали от оков; тогда я мог свободно прогуливаться по лужайке между домами, не выходя за черту аула, огороженного плетнем. Накыж непременно находился где-нибудь вблизи, если я даже не замечал его, готовый поднять тревогу в случае появления возле меня незнакомого человека или попытки с моей стороны перейти за границу указанной мне прогулки. Перед дверьми моего жилья, несколько правее, стоял домик, в котором жил с женой больной брат Алим-Гирея, не встававший с постели. В одну из моих прогулок я увидал возле их дома незнакомую мне девушку, около которой прыгала ручная горная коза. Это было на таком расстоянии, что я не мог ее порядочно разглядеть; но, зная всех в ауле, полюбопытствовал узнать, кто она. Кучухуж, встреченная мною несколько спустя, с детскою болтливостью рассказала мне, что девушка с козой – ее сестра, старшая дочь Алим-Гирея, от умершей жены, вернулась от родителей покойной матери, у которых гостила четыре месяца, теперь живет с теткой, очень хороша, очень добра, умеет читать и писать (по-турецки, потому что письмена не существуют для черкесского языка), пользуется особенным расположением отца и сама любит ее, Кучухуж, более других сестер. И вот я узнал о ней гораздо более, чем мне было нужно; познакомились мы несколько позже, столкнувшись будто бы случайно на лугу, разменялись сперва поклоном, потом она заговорила, и после нескольких встреч пригласила меня войти к тетке, доброй старухе, всегда занятой тканьем галуна. Потом я заходил к ним каждый раз, когда был на свободе, и просиживал довольно долго. Аслан-Коз (Львиная груша) принялась учить меня по-черкесски. Алим-Гирей знал, что я вижусь с его дочерью, и нисколько этому не противился, повинуясь черкесскому обычаю, дозволяющему девушке бывать в обществе мужчин. Вспоминаю об этих, кажется, очень неважных обстоятельствах, потому что они в то время имели для меня весьма глубокое значение, оживляя хотя несколько тягостное однообразие моего безнадежного существования.
В конце лета Тамбиев сделался необыкновенно весел и стал ухаживать за мною с особенною нежностью. Несмотря на его таинственное молчание, я догадывался, что какое-нибудь неожиданное обстоятельство подает ему опять надежду получить в скором времени выкуп, которого он за меня домогался. Я узнал от посторонних черкесов, что Государя ждут на Кавказе. Теперь я понял, в чем дело: Тамбиев думал, что при этом случае станут заботиться о моем освобождении и непременно согласятся на все его требования.
Однажды, когда Алим-Гирея не было дома, Тамбиев лежал в его кунахской, забавляясь на пшиннере. По приятному выражению лица можно было заключить, что он мечтал о выгодах и удовольствиях, которыми будет пользоваться, когда получит за меня мешки золота и серебра. В его мечтах находила, кажется, место и Аслан-Коз, о которой он не раз заговаривал при мне с отцом, прекращавшим обыкновенно разговор, потому что у мусульман допускается иметь не более жен чем сколько муж в состоянии прокормить, а у Тамбиева и одна жена нередко голодала... В эту минуту я сидел недалеко от Тамбиева возле окна кунахской, курил из маленькой трубочки и вслед за дымом уносился мыслями далеко от места, к которому меня приковывала судьба. Около нас вертелся Эдыг, четырнадцатилетний сын Алим-Гирея. Он меня очень любил. Заметив мое раздумье, он спросил меня: зачем я не иду лучше к Аслан-Коз, у которой я всегда весел, вместо того чтобы сидеть здесь и горевать без проку.
– А! – подхватил Аслан-бек, – ему весело у Аслан-Коз; знает он, что хорошо, да не для гяура Аллах ей дал ум и красоту. Сходи-ка, Эдыг, к сестре да спроси, не хочет ли она быть моею женой: это получше, я мусульманин и кабардинский уарк чистой крови.
Эдыг побежал исполнить поручение Тамбиева, и через несколько минут вернулся с ответом: сестра не желает быть твоею женой, разве отец прикажет; говорит, довольно Аслан-беку и Кочениссы.
Тамбиев погладил только свою длинную рыжую бороду.
– Жалею, Эдыг, что не заслужил расположения твоей сестры! А станет жалеть, когда я разбогатею и мой дом будет как полная чаша.
Принимая все дело за шутку, я, в свою очередь, шутя попросил Эдыга спросить сестру, согласилась ли бы она выйти за меня, отказав Тамбиеву.
Эдыг опять убежал и пропадал в этот раз очень долго; я почти забыл о моей шутке, когда он вернулся и с весьма серьезным видом сказал мне:
– Сестра приказала передать, что она согласна быть твоею женой, если ты сделаешься мусульманином.
Тамбиев расхохотался.
– Умна твоя сестра: хочет гяура обратить, для того чтобы открыть себе в рай широкую дорогу.
Его самолюбие было оскорблено заметным образом; он с досадою встал и пошел навстречу лошадям, возвращавшимся с поля.
Не переменяя шуточного тона, я сказал Эдыгу:
– Как же я могу переменить веру и какой от этого будет прок? Я – пленник, не имею своей воли, бедняк, у которого нет ничего своего, кроме головы, да и то пока ее хотят оставить на плечах.
– Аслан-Коз и об этом подумала, – возразил Эдыг. – Когда ты захочешь переменить веру и жить с нами навсегда, абадзехи принудят кабардинцев дать тебе свободу, может быть, даже заплатят им выкуп. Шариат решит дело. Алим-Гирей любит свою душу, и для спасения ее отдаст тебе сестру без калыма. Мусульмане помогут вам: дадут землю, лошадей, скотину, оружие; вы оба молоды – ты станешь воевать с русскими, а она будет работать дома, – и Аллах благословит ваши труды. Выбирай!
– Аслан-Коз так добра! Все готов для нее сделать, кроме одного: не могу ни менять веры, ни драться против моих братьев, русских.
На другой день я встретился с Аслан-Коз. Вместо улыбки, которую я привык видеть, меня встретил сухой поклон, и она отошла в другую сторону. Мне не приходила в голову мысль, чтобы я мог возбудить в ней другое чувство кроме простого сострадания к пленному, оборванному бедняку, пожираемому тоской и скукой; я объяснил ее сухость простою вспышкой женского самолюбия, оскорбленного уже тем что, даже шутя, я позволил себе отказаться от счастья быть ее мужем. Следуя за нею глазами, я заметил только в первый раз, что она действительно очень хороша, стройна и особенно грациозна. Заслужив невольным образом ее негодование, чтобы не подвергнуться неприятному приему, я перестал заходить к тетке, у которой она жила; сама же Аслан-Коз, видимо, избегала встречи со мною.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});