Шумели кладбищенские сосны. Печально, надрывно пели "вечную память" охрипшие певчие и над могилой стояли только мамочка, Яков Кронидович, квартирная хозяйка и Валентина Петровна. Все было кончено. Время было уезжать по домам. Одинокая и заброшенная оставалась могила.
II
В Петербурге Валентину Петровну ожидала радость. Портос был назначен адъютантом при штабе округа и оставался в Петербурге. Об этом просила Валентина Петровна генерала Полуянова — и Иван Андреевич, хитро улыбаясь косящими глазами и поднося к губам ее ручку, сказал: — "Могу ли я вам в чем-либо отказать?" — И устроил это назначение. Вернувшийся из Постав Портос бывал у Валентины Петровны очень редко, всегда по приглашению и всегда на людях, с другими гостями. Этим, по взаимному соглашению, усыпляли ревность Якова Кронидовича. Яков Кронидович получил звание профессора. Тяжелые предсказания Стасского не сбылись. И коллеги профессора, и студенты к нему относились отлично.
Он был счастлив… Почти счастлив. Насмешливо-покровительственный тон, усвоенный теперь Валентиной Петровной, его не раздражал. Правда, — холодок в интимной супружеской жизни стал как будто больше, но занятый наукой, лекциями, отдававший часы досуга музыке, Яков Кронидович с этим примирился. В 45 лет и он не был вулканом страстей, и тот тон сердечной любви и иногда трогательной чистой ласки и всегда полного к нему, к его вкусам и привычкам внимания был не плох. Он любовался своей Алечкой… Он знал, что она его и ничья больше, и ему было хорошо. Он даже забыл о "третьем перекрестке", о третьей страшной встрече с "плавильщиком душ"… Он много работал и, став профессором, сделался рассеянным и забывчивым…. Лишь иногда появлялось в доме что-то, что при большем внимании к домашней жизни казалось бы странным, но Яков Кронидович жил как бы вне дома и нигде не замечал ничего странного.
Не видел он ничего подозрительного в том, что у Валентины Петровны в спальной, на ночном столике, всегда стояли цветы… Четырнадцать белых далий и две золотистые мохнатые, в кровавых подтеках хризантемы… Их вдруг сменяли — и тогда, когда они еще были совсем свежими — пятнадцать белых и шесть пунцовых гвоздик… Всегда двух цветов — белых и каких-то других — цветных. — Но что тут странного: Алечка всегда любила цветы. В Захолустном Штабе их у нее всегда бывало много.
Раза два-три в неделю, утром, когда Якова Кронидовича не бывало дома, на кухню приходил мальчик из цветочного магазина «Флора». Он приносил корзину с цветами белыми и другими. Валентина Петровна сама выходила к нему и почему-то всегда волновалась. Дрожащими руками, сосредоточенная, нахмурив брови и что-то соображая, она отсчитывала цветы. Мальчик записывал, что она взяла, и уходил. Иногда экономная Таня скажет:
— Вы бы, барыня, не брали цветов. Те еще совсем хороши.
Валентина Петровна всегда смутится, покраснеет, точно растеряется и скажет:
— Ах, нет… Эти такие милые… Те… поставьте в столовую… или, знаете, выбросьте их. Астры, как постоят, всегда вода скверно пахнет…
— Да я, барыня, свежей воды налью. Ничего пахнуть не будет. У нас в Захолустном-то Штабе по две недели астры в воде стояли!
Яков Кронидович об этом не думал. Он был очень занят. Жизнь — и это не парадокс — поставляла ему почти каждый день мертвые тела. Стоя перед загадкой смерти, стараясь ее разгадать, он забывал про это обилие цветов. В спальне жены цветы, в столовой, в гостиной, везде букеты. Это было даже приятно. Надышишься тяжелым трупным духом в анатомическом театре — и так-то хорошо придти домой, где всегда свежий, точно оранжерейный запах, то тубероз, то гвоздики….
Потом, — это началось в октябре — стал Яков Кронидович, разбирая свою почту, находить между повесток и писем конверт без адреса, и в нем на листочке белой бумаги отбитые на машинке: "воскресенье три часа дня", или "среда шесть вечера".
Яков Кронидович возьмет бумажку, рассмотрит ее, наморщит лоб, стараясь вспомнить, что это такое… "Воскресенье — три"… "Да я воскресенье с утра и до шести пробуду в Петергофе… Там уездный врач на такое наткнулся, что ничего не поймет… Среда — шесть… Я с пяти на заседании совета. Мистификация какая-то"…
Он бросал бумажки в корзину и сейчас же забывал о них.
В эти дни — если бы он их помнил, — он находил Алю какой-то размягченной, милой, ласковой, в том ее новом вызывающе-насмешливом тоне, который ему нравился, и всегда окончательно недоступной.
— Нет, милый… у меня сегодня мигрень… Голова болит… Череп раскалывается, — скажет она ему с милой улыбкой.
И — точно: личико бледное, под глазами синеет веко, покрытое маслянистой влагой, и смотрит она уже черезчур спокойно и равнодушно.
— И правда, ложись. Отдохни… Ты и точно нездорова… — говорил он со своей милой и доброй улыбкой.
Она не ляжет… Подойдет к роялю и играет ему долго, долго… И он слушает и не может понять, что в том, что она играет.
Любовь… страсть… буря… счастье… или страшная мука!..
— Что ты играла? — спросит он. — Отовсюду понемного как будто?
— Да… Музыка, — вставая скажет она и безсильно опустит прекрасные руки. — А музыка — это ложь!.. Я просто лгала тебе. — Вздохнет.
— Ну… покойной ночи, мой милый.
Тихо подойдет, поцелует его в лоб и, неслышно ступая, пройдет, сопровождаемая левреткой. И слышит Яков Кронидович это оскорбительное щелкание запираемой на два поворота ключа двери ее спальной.
Он и без этого точно не придет!
III
Мучительные иногда бывали ночи. Валентина Петровна, утомленная дневными ласками, вечерней игрой на рояле для Якова Кронидовича или с Яковом Кронидовичем, а более того — этой нудной и отвратительной целодневной ложью, уйдет к себе.
На ночном столике увядает букет "памяти".
Они всегда уславливались на самом свидании, когда встретятся снова, и эти цветы были лишь на случай перемены, для проверки и для памяти.
Он теперь не нужен больше. Завтра коричневый мальчик из «Флоры» принесет новый. Этот станет в столовой напоминать о прошлом.
Валентина Петровна простилась с Таней — теперь она раздевалась и ложилась одна. Таня увела Ди-ди.
— Укройте ее хорошенько. Так холодно сегодня. Она вся дрожит.
— Покойной ночи, барыня.
В спальне тихо. Мягко горела лампочка под темно-желтым шелковым абажуром на ночном столике. Подле цветы. Гвоздики. Их пряный запах кружил голову, мешал заснуть. Тело в блаженной истоме нежилось на мягких перинках. Все было так привычно. Думка под пылающей щекой, большая подушка сбоку. Чуть доносилось гудение города и казалось далеким.
"Портос любит мое тело. Только его. Музыка — прибавление. Может быть, даже лишнее… Развод?.. Это был бы выход. Ну, солгала, обманула, но и исправилась… Если я полюбила… по-настоящему полюбила"..
Да, его она любила «по-настоящему». Всего. Все в нем было мило. Она была его. Ему все было позволено…
"Нет, развод невозможен. Он убьет Якова Кронидовича, этого большого ребенка. Вот ему — тело мое совсем не нужно. И состарюсь я, и подурнею — он все так же будет меня любить, слушать мою игру, мой голос, любоваться моею душою, моим умом и баловать меня. Как я его, такого… покину… Скандал… Ну, скандал скоро забудут. Это теперь как будто даже и принято. Какая из дам нашего общества не имела двух, трех мужей… Но… Портос никогда не говорит о разводе?"
И вдруг точно что-то ей открылось. И это что-то было такое унизительное для нее, такое страшное, что она заплакала.
Она просто — любовница.
Это слово с детства казалось ей оскорбительным для женщины. В нем было нечто принижающее, несовместимое с «королевной», «божественной», "госпожей нашей начальницей". Она стала вспоминать то, что было сегодня, три дня тому назад… Да, Портос бывал груб… Это была ласковая грубость, но — грубость. Он не стеснялся при ней, — при… любовнице. Тогда это казалось милым — ведь она боготворила его. Он был особенный… Сейчас показалось оскорбительным. И будет день, когда он уйдет от нее, бросит ее, как всегда бросают… любовниц. Она не из тех, кто в таких случаях убивает. "Если не я — то смерть!"… Она просто жалкая заблудшая женщина. Жалкая самой себе…
Она вскочила. Когда это будет? Когда она подурнеет. В рубашке и босиком она побежала к зеркалу. Зажгла все лампы. Осветила всю себя. Слезы текли, текли и текли по щекам, подходили к углам пухлого рта, падали на подбородок.
"Нельзя плакать! Не надо плакать! Слезы долбят морщины…. Вот и то, кажется, между бровей"…
Она приближала лицо к зеркалу так, что оно потело от ее дыхания, и щурила прекрасные глаза. Нет, нигде не было морщин. Свежа была кожа, ярок румянец пылающих щек и быстро сохли на них слезы. Она спустила рубашку с груди. Хоть картину пиши! Все было свежо, все цвело, дышало счастьем, радостью любви, везде хранило следы горячих поцелуев, ощущало касания страсти.