И, должно быть, это слово для Лавренко выразило больше, чем оно выражало, потому что после него в душе стало вдруг мертвенно пусто, как в доме, из которого вынесли покойника. Как будто после большого усилия Лавренко почувствовал мгновенную усталость, и опять захотелось не думать, пойти играть на бильярде, и опять он отогнал это желание и затих.
Глаза у него были закрыты, но казалось, что и сквозь закрытые веки он видит темную глубину неба и холодный чистый блеск звезд. И в тишине, на этом звездном таинственном фоне, тихо и легко проплыл перед ним образ милой девушки с радостно удивленными глазами, с двумя недлинными косами, перекинутыми на невысокую грудь.
«Ах… это ты… милая – „Маленькая молодость“, – грустно улыбнулся ей Лавренко. – Твоя чистая молодость, красота, тот прекрасный мир, который носишь ты в своем сердце и в своем теле, еще долго не дадут тебе пасть в эту грязь, называемую человеческой жизнью… Будешь ты горько плакать, когда узнаешь о смерти Кончаева, поплачешь о бедняге Сливине, может быть, и обо мне, но никакое горе не отнимет у тебя твою молодую могучую жизнь. Будут и радости, и горе, а жизнь…»
«Я сентиментальничаю…» – с горькой усмешкой перебил себя Лавренко.
Он открыл глаза, посмотрел на далекие уже яркие звезды.
«Что ж, чем больше я буду жить, тем больше буду убеждаться, что не могу взять от жизни того, что мог бы, чего мне надо от нее. И рано или поздно наступит конец, а я спрошу себя: ну, что же? Зачем я жил?»
Опять пронеслись перед ним призраки окровавленных, замученных людей, пожар, треск, грохот; как черти заскакали, сами себя терзая, идиотские, тупые человеческие лица. И вдруг все покрылось красивым, гордым, холеным лицом Зарницкого. Лавренко весь вздрогнул от нового, еще небывалого чувства отвращения и ненависти. С несказанным мучительным наслаждением ему захотелось растоптать каблуками, уничтожить, как грязную мокрицу, это лицо.
«Вот эти, которые знают, которые могут, в руках которых то самое знание, которое могло бы в один миг уничтожить всех идиотов, всю гадость и пакость человечества, злобную, но бессильную в своей темноте, и которые из подлой трусости, из-за лишней женской… на ночь продают дикарям свою силу, отдают мир на съедение свиньям».
«А я сам?» – сурово спросил Лавренко вдруг.
«А я что ж? – я дрянь, я тряпка, я не мог жить так, как понимал и хотел, играл на бильярде, толстел, плешивел и ждал, что жизнь сама меня воскресит. Ну, да, но я знаю это и сам расплачусь с собой».
Лавренко встал.
В темном небе золотисто-бриллиантовым рожком, тоненький и грациозный, уже стоял над морем первый месяц. Вокруг него небо казалось черным, а внизу по морю, искрясь и сверкая, тянулся золотой ручеек.
Лавренко долго и упорно смотрел на месяц и дышал тяжело и трудно. Потом медленно достал из кармана платок, долго вытирал глаза и, сгорбившись, пошел по безлюдному бульвару по направлению к своему ресторану.
Дорогой он уже не думал о том, о чем думал на бульваре. В его вдруг отяжелевшей голове мелькали мысли о том, что его ищут по всему городу, что если бы он поддался, его схватили бы какие-то оголтелые идиоты, зачем-то потащили, посадили бы в одну комнату, сидел бы он там дурак дураком, а они черт знает зачем сидели бы и на него смотрели.
И так шла бы его и их жизнь, а на небе в это время светил бы бриллиантовый месяц, с моря дул бы теплый, почти летний ветер, и легко и радостно дышалось бы в полях и лесах.
– О-о… идиоты проклятые… – злобно прошептал Лавренко, качая головой. И ничего, ничего им не скажешь… и скажешь, и поймут, и понимают сами, а все-таки еще тысячи и тысячи лет будут сидеть и сквозь железную решетку смотреть друг на друга идиотскими глазами.
– Нет… довольно… будет с меня! – махнул рукой Лавренко и вздохнул, как будто сбрасывал с себя огромную тяжесть. Он приостановился и думал, глядя в землю. Потом улыбнулся и пожал плечами с грустной иронией над самим собой.
«Пусть уж в последний раз», – как будто просясь, подумал он.
Так же, как всегда, было много народа в бильярдной, но передний бильярд, на котором любил играть Лавренко, был свободен, и со всегдашней радостью Лавренко это увидел, как только вошел. Чистое, ровное, широкое сукно ярко зеленело под рожками двух ламп.
Как только Лавренко увидели, произошло движение. Маркер с веселой и дружелюбно почтительной улыбкой торопливо стянул с его толстых плеч пальто. Тот самый красивый армянин, с которым все последние разы играл Лавренко, поднялся с места и подошел к бильярду, любезно улыбаясь и потирая руки.
– Ну-с, – почему-то также потирая руки, сказал Лавренко, – сразимся?
– С большим удовольствием!.. – осклабился армянин. Намеливая кий, Лавренко через плечо небрежно спросил:
– Ну, почем мы?.. Угодно сто? Армянин стыдливо улыбнулся.
– Много будет… Ну, ничего, пошла!.. – решительно тряхнул он головой.
Игра началась, и первый же откатившийся от борта пятнадцатый шар через весь бильярд с треском лег в лузу под ударом Лавренко.
– Вот это так шар… Здорово, черт возьми!.. – послышалось вокруг.
И Лавренко почувствовал знакомую нервную радость, тревожно следя за армянином, старательно прицеливавшимся на дублет четырнадцатым. Шарики щелкнули, и четырнадцатый шар, заставив нервно вздрогнуть сердце Лавренко, плавно вкатился в лузу.
– Вот так начало! – сказал кто-то. «Эх, досада…» – подумал Лавренко.
Шары щелкали, то стремительно, то чуть двигаясь по зеленому сукну, катались они по бильярду, и их становилось все меньше, а лица у игроков становились все напряженнее и возбужденнее. Дым синими клубами низко висел над бильярдом, кругом смеялись, острили, жадно смотрели, и было жарко.
Когда осталось два шара, Лавренко сделал скикс, и маркер провозгласил:
– Пять очков… Анатолий Филиппович, у них без двух… Лавренко с досадой скрипнул зубами.
Два шара стояли рядом посреди бильярда, а Лавренко целился из угла. И в ту самую минуту, когда армянин, уже спокойно и победоносно смеясь, отвернулся, что-то говоря, раздался сильный и резкий удар, белый шарик опрометью мелькнул по зеленому полю и исчез.
– Ох, черт! – вскрикнул армянин, стукнув кием об пол.
– В последнем шаре партия, – бесстрастно провозгласил маркер.
Лавренко весь сжался от особой острой радости игрока, но, не подавая никакого вида, опять прицелился. Стало тихо, и вдруг почему-то все почувствовали, что шар будет взят. И в ту же секунду, с тем же резким и отрывистым треском, последний шар скрылся в лузе.
– Партия… Ого-го… Дьявол!.. – затопотали и захохотали вокруг.
Армянин побледнел так, что его бритая борода посинела. Он тихо положил кий, не глядя на Лавренко, бросил на сукно сторублевую скомканную бумажку и отошел. Лавренко всегда почему-то стыдно было брать от небогатых здешних игроков крупные деньги, но на этот раз прилив злобной радости наполнил его грудь.
– Больше не хотите? – спросил он, тяжело дыша. Армянин, у которого дрожала нижняя губа и бегали глаза, отрицательно покачал головой. Лавренко медленно взял деньги, положил кий и отошел.
– Не желаете ли со мной партийку? – угодливо спросил тощий облизанный старичок с хищным выражением лица.
Одну секунду Лавренко колебался, его тянуло к бильярду, но он удержался.
– Нет, будет… – с грустью ответил он.
Бильярдом сейчас же завладели. Шулера вырывали друг у друга кии, как собаки кости, кричали и ругались. Лавренко, надев пальто и держа шляпу в руке, постоял и тупо посмотрел на сукно бильярда. Потом встряхнулся, надел шляпу и пошел через черный ход. Маркер, думая, что он идет в уборную, поспешно отворил ему дверь. И, чтобы он не догадался, Лавренко и в самом деле пошел туда. Но сейчас же вышел, отворил дверь на вонючую узенькую лестницу и, держась впотьмах за липкие перила, спустился во двор.
Это был маленький четырехугольный дворик, скользкий, грязный, вонючий, как сточный колодец. Вокруг стояли черные стены без окон, резко блестело в черноте какое-то случайно освещенное месяцем железо, и от месяца же одна стена была голубая, с резко очерненным на ней синим силуэтом соседней крыши с ее трубами и флюгерами.
– Федька… порцию бифштекс, – прокричал кто-то с лестнички вниз, в ярко-желтую отворенную дверь кухни, откуда несло чадом и жаром.
Лавренко отодвинулся в тень и стоял молча.
– Слушаю, – отозвался кто-то снизу. Скрипнула дверь на блоке, и все затихло. Далеко, далеко прокричал паровоз:
– Гу-гу-гуу?..
Лавренко поднял глаза к месяцу; тот, как живой, стоял низко над черной и страшной стеной, за которой не чувствовалось жизни. Бриллиантовый рожок блестел ярко и холодно, небо было синее-синее. Лавренко вздрогнул от пробежавшего по спине холода и вынул револьвер. Перед выстрелом он зачем-то долго старался утвердиться на скользкой земле, очевидно облитой помоями, и отшвырнул носком сапога что-то круглое, твердое, как кочан капусты. Ему не было страшно, а только грустно от сознания своего одиночества. Месяц до половины скрылся за черной трубой и зорко смотрел оттуда.