«Во имя орла, что ли, цедить кровь из немцев?»
Прокопий Веденеевич отбивал Меланьину литовку: «Как бритва будет. В дождь самое время травушку положить за Коровьим мыском». Глянул на Тимоху через плечо, насупился:
– Аль на войну рвешься, политик?
– Надо сходить, послушать, что там за «манифест» царя.
– Эко! Печатка царя не про тебя, должно.
– Еще неизвестно, какая будет война. Кайзер насел на Францию, только перья летят, как из курицы. На пароходе газету читали.
– Люто?
– Силу германец собрал большую. Если он повернет ее на Россию, всех припечет.
– Филаретовой крепости держись – не припекет. Из корня Боровиковых за царя никто не хаживал с ружьем. Тайга – вот она, милушечка. Сколь там разных скрытников проживает! Иди к ним – и вся недолга. Дядя твой там, Елистрах, спасает душу. Молитва – не пуля, лоб не прошибет.
– Существительно, – охотно поддакнул Филя. Когда Тимофей скрылся за увалом, Филя вспомнил:
– Кабы не тот поселенец, тятенька, я б Тимоху двинул в затылок.
Прокопий Веденеевич сверкнул льдистым глазом:
– На што доброе, а в затылок-то ты горазд, Филин. Ты вот столкнись с ним грудь в грудь. Жоманет – и дух из тебя вон. Силища в нем, как в сохатом.
Обескураженный Филя нацедил из лагуна ковшик перебродившей медовухи и выпил «во здравие собственного тела».
ЗАВЯЗЬ ЧЕТВЕРТАЯ
I
Сизо-черная туча, клубясь и пенясь, дулась, ширилась, захватывая полнеба, до огненно-белого солнца.
Тимофей бежал вниз со склону горы, как молодой лось, откинув назад голову и раздувая ноздри от избытка силы. В рот бил горячий воздух.
Стаями перелетали воробьи.
Гулко ухнул вдалеке гром, будто кто ударил обухом топора в дно опрокинутой бочки.
Вслед за первым ударом грозы прямо над головою отполированным лезвием кривой шашки сверху вниз и наискосок в землю резанула молния, и брюхо нависшей тучи лопнуло за Амылом. Космы тучи, будто растрепанные черные волосы, тащились за рекою по верхушкам зубчатой стены ельника. Там лил дождь. А над головою жжет солнце. В затылок, в спину, в лицо и шею. Припекает, как от печки. Ветер бил в правую щеку, раздувал подол рубахи.
В Белой Елани, на стыке поселенческой стороны с кержачьей, возле каменного магазина Елизара Юскова с разрисованной вывеской: «Всякая манухфактура и так и бакалея разна», стоя на крыльце у закрытой двери, обитой жестью, тощий и кадыкастый волостной писарь из казачьего Каратуза, тупо и безнадежно оглядывая головастую, пеструю, туго сбитую толпу (лопатой не провернуть), напрягая глотку, заорал на всю улицу:
– Ми-и-ило-о-ости-и-ию бо-о-о-ожи-и-ей…
И толпа – холстяная, глазастая – ударила в лоб крестом: кержаки – двуперстым, поселенцы – щепотью.
«Милость божия» для всех была единая…
II
Карабкаясь на Сохатиную горку, волновались от ветра старые сосны. Пучки лучей процедились сквозь мякоть тучи, как молоко сквозь сито, и вовсе скрылись. Сразу потемнело и дохнуло свежестью. Вершины сосен клонились к горе в одну сторону, а березы по увалу шумели и качались.
Ударил ослепительно белый свет, и в тот же миг какая-то чудовищная сила швырнула Тимофея на обочину дороги. Тимофей не слышал, как рванул гром и как от огромной сосны на пригорке во все стороны полетели сучья, и ствол сосны расщепился от вершины до комля на много кусков.
Из нутра разорванного дерева выкинулась черная коса дыма. Тимофея присыпало на дороге хвойными лапами, оглушило и больно ударило в бок и в левое плечо – рука не поднималась. В ушах звенело.
– Вот это гвоздануло! – уставился Тимофей на дымящуюся сосну.
Посыпался град. Белые круглые горошины долбили в голову, точно птичьими клювами. Тимофей спохватился и, оглядываясь, одним махом перелетел через жерди поскотины и только тут вспомнил про кепку, оставленную на дороге. Не стал возвращаться. Больно клевало градом. Справа – кладбище, потемнелые от времени кресты и решетчатые оградки; шумящие высокие березы; слова – дом бабки Ефимии на берегу ключа в роще.
Ветер с градом и дождем шумел и свистел в деревьях.
Через все приступки Тимофей влетел на крыльцо и чуть не сбил с ног кого-то в белом.
– Ой, что вы!..
Тимофей замер, уставившись в черные, округлые глаза.
– Ну и лупит! – тряхнул он головою. С волос посыпались па крыльцо тающие белые градины. – Оглох я, что ли? В ушах звенит. Гроза ударила в сосну, аж в щепы разлетелась, и дым пошел. Двинуло меня – с ног слетел. Фу, черт, руки не поднять.
Над рощей крест-накрест сверкнула молния, и блеск ее отразился в черных глазах девушки в белом.
От грохота грозы на перилах крыльца зазвенели железные ведра.
– Спаси и сохрани, – тихо пробормотала девушка, молитвенно сложив ладоши на батисте длинного платья.
Минутку они стояли лицом в лицо, как на безмолвном поединке – судьба с судьбою.
– Какая белая птица! – вырвалось у Тимофея, и он испугался собственных слов.
Птица могла вспорхнуть и улететь с крыльца.
Птица осталась на крыльце, не улетела…
На миг, на один-единственный миг синь неба Тимофеевых глаз слилась с вороненой застывшей чернью.
Она стояла рядом – рукой дотронуться. Стройная, цельная, когда сердце еще не раскрылось, когда вся сила – материнская, сила предков и созревшего тела не обронила ни единого лепестка. И эта сила удивления, робости, смущения и еще чего-то непонятного, загадочного сейчас лилась из ее черных глаз.
И Тимофей вспомнил: он видел эту девушку на пароходе «Святой Николай». Такую же: в белом, с шелковым платком на плечах. С нею была подруга в синем платье.
– Я видел вас на пароходе. Очень хорошо помню. Вы заходили в трюм к «селедкам».
– К «селедкам»? – Черные брови вспархнули на лоб.
– Ну да. Трюмных всегда называют «селедками». Господа там не ездят. А вы что туда заходили?
– Посмотреть, как ездят люди.
– Люди?!
– А разве четвертым классом не люди ездят?
– На чей взгляд…
Опять сверкнула молния, и девушка вздрогнула.
– Боитесь?
– А вы разве не боитесь?
– Чего бояться? Гроза – не урядник, ударить может и не в меня. Вот сейчас в сосну ударила возле дороги, а я жив остался. Правда, плечо больно и руки не поднять, но жив. Урядник – другое дело.
– Почему урядник?
– Да очень просто. Если бы молнию кинул урядник, он бы ее не в сосну направил, а мне в макушку, чтоб расщепить до самого корня. Он бы сейчас сказал: «Пороть, пороть!»
– Кого пороть?
– Меня, конечно. «Политику». И пороть так, чтоб ребра переломать «чрез родительское дозволение». Они это умеют, урядники и стражники. Слышали про Юскова?
– Д-да…
– Хорош битюг. Вот бы кого на войну спровадить. Там бы ему морду отутюжили. Солдат с ружьем – сам себе генерал. Одну пулю в немца, другую в урядника.
– О!.. – Это «о» прозвучало как стон отчаяния. – Зачем вы так, а? Я бы никому не пожелала смерти. Пусть люди живут.
– Разные бывают люди, барышня. Одни – солому жуют, другие – дармовой кофе попивают да шоколадом закусывают. На людском добре жируют да еще при случав в морду сунут, как милостыню отвалят. Так что же, по-вашему, всех на одну доску?
Еще раз полыхнула молния., ударила гроза. С перил упало железное ведро. Тимофей поднял и поставил на прежнее место.
У крыльца ветер трепал березу. Вершина березы качалась и шумела.
Он не мог сравнить девушку с белой березой. Девушка была красивее.
По крыльцу снизу вверх тянулись тонкие, усьшанные листьями и зелеными пуговками, хмелевые плети.
Он не мог сравнить ее с хмелем…
Она пьянила без хмеля лучами черных глаз, пыльцою солнечного загара на щеках, шелковым прозрачным платком, покрывающим только на затылке ее смолистые волосы, резко выделяющиеся на батисте нарядного платья. Ему нравились припухлые губы девушки, розоватая бархатистость ее лица, подбородок со вмятинкой посредине.
– Ах, как все запутано на белом свете, – проговорила девушка. – Я еще ничего не понимаю! В гимназии так много разговоров было про всякие несправедливости в жизни! И то плохо, и то нехорошо. А будет ли когда такая жизнь, что все будет хорошо?
– Если произойдет революция…
– Как в девятьсот пятом? – перебила девушка. – Да ведь ничего не вышло с той революцией. Одни говорят, что был просто бунт, подстроенный социалистами, а другие называют революцией. А кому стало легче от той революции или бунта? Никому. Вот наша бабушка Ефимия ждет новую революцию. Она такая! – И чему-то усмехнулась. – Ждет нового Филарета или Пугачева. Смешно просто!