Она улыбается.
«Нет, а ты, — говорит, — вот чему подивись, что князь мне письмо прислал, чтобы я нынче его приняла, что он хочет на дочь взглянуть».
«И что же, — говорю, — вы ему, матушка Евгенья Семеновна, разрешили?»
Она пожала плечами и отвечает:
«Что же, пусть приедет, на дочь посмотрит», — и с этим вздохнула и задумалась, сидит опустя голову, а сама еще такая молодая, белая да вальяжная, а к тому еще и обращение совсем не то, что у Груши… та ведь больше ничего, как начнет свое «изумрудный да яхонтовый», а эта совсем другое… Я ее и взревновал.
«Ох, — думаю себе, — как бы он на дитя-то как станет смотреть, то чтобы на самое на тебя своим несытым сердцем не глянул! От сего тогда моей Грушеньке много добра не воспоследует». И в таком размышлении сижу я у Евгеньи Семеновны в детской, где она велела няньке меня чаем поить, а у дверей вдруг слышу звонок, и горничная прибегает очень радостная и говорит нянюшке:
«Князенька к нам приехал!»
Я было сейчас же и поднялся, чтобы на кухню уйти, но нянюшка Татьяна Яковлевна разговорчивая была старушка из московских: страсть любила все высказать и не захотела через это слушателя лишиться, а говорит:
«Не уходи, Иван Голованыч, а пойдем вот сюда в гардеробную, за шкапу сядем, она его сюда ни за что не поведет, а мы с тобою еще разговорцу проведем».
Я и согласился, потому что, по разговорчивости Татьяны Яковлевны, надеялся от нее что-нибудь для Груши полезное сведать, и как от Евгеньи Семеновны мне был лодиколонный пузыречек рому к чаю выслан, а я сам уже тогда ничего не пил, то и думаю: подпущу-ка я ей, божьей старушке, в чаек еще вот этого разговорцу из пузыречка, авось она, по благодати своей, мне тогда что-нибудь и соврет, чего бы без того и не высказала.
Удалились мы из детской и сидим за шкапами, а эта шкапная комнатка была узенькая, просто сказать — коридор, с дверью в конце, а та дверь как раз в ту комнату выходила, где Евгенья Семеновна князя приняла, и даже к тому к самому дивану, на котором они сели. Одним словом, только меня от них разделила эта запертая дверь, с той стороны материей завешенная, а то все равно будто я с ними в одной комнате сижу, так мне все слышно.
Князь как вошел, и говорит:
«Здравствуй, старый друг! испытанный!»
А она ему отвечает:
«Здравствуйте, князь! Чему я обязана?»
А он ей:
«Об этом, — говорит, — после поговорим, а прежде дай поздороваться и позволь в головку тебя поцеловать, — и мне слышно, как он ее в голову чмокнул и спрашивает про дочь. Евгенья Семеновна отвечает, что она, мол, дома».
«Здорова?»
«Здорова», — говорит.
«И выросла небось?»
Евгенья Семеновна рассмеялась и отвечает:
«Разумеется, — говорит, — выросла».
Князь спрашивает:
«Надеюсь, что ты мне ее покажешь?»
«Отчего же, — отвечает, — с удовольствием», — и встала с места, вошла в детскую и зовет эту самую няню, Татьяну Яковлевну, с которою я угощаюсь.
«Выведите, — говорит, — нянюшка, Людочку к князю».
Татьяна Яковлевна плюнула, поставила блюдце на стол и говорит:
«О, пусто бы вам совсем было, только что сядешь, в самый аппетит, с человеком поговорить, непременно и тут отрывают и ничего в свое удовольствие сделать не дадут»! — и поскорее меня барыниными юбками, которые на стене висели, закрыла и говорит: — «Посиди», — а сама пошла с девочкой, а я один за шкапами остался и вдруг слышу, князь девочку раз и два поцеловал и потетешкал на коленах и говорит:
«Хочешь, мой анфан,[173] в карете покататься?»
Та ничего не отвечает; он говорит Евгенье Семеновне:
«Же ву при,[174] — говорит, — пожалуйста, пусть она с нянею в моей карете поездит, покатается».
Та было ему что-то по-французскому, дескать, зачем и пуркуа, но он ей тоже вроде того, что, дескать, «непременно надобно», и этак они раза три словами перебросились, и потом Евгенья Семеновна нехотя говорит нянюшке:
«Оденьте ее и поезжайте».
Те и поехали, а эти двоичкой себе остались, да я у них под сокрытьем на послухах, потому что мне из-за шкапов и выйти нельзя, да и сам себе я думал: «Вот же когда мой час настал и я теперь настоящее исследую, что у кого против Груши есть в мыслях вредного?»
Глава шестнадцатая
— Пустившись на этакое решение, чтобы подслушивать, я этим не удовольнился, а захотел и глазком что можно увидеть и всего этого достиг: стал тихонечко ногами на табуретку и сейчас вверху дверей в пазу щелочку присмотрел и жадным оком приник к ней. Вижу, князь сидит на диване, а барыня стоит у окна, и, верно, смотрит, как ее дитя в карету сажают.
Карета отъехала, и она оборачивается и говорит:
«Ну, князь, я все сделала, как вы хотели: скажите же теперь, что у вас за дело такое ко мне?»
А он отвечает:
«Ну что там дело!.. дело не медведь, в лес не убежит, а ты прежде подойди-ка сюда ко мне: сядем рядом, да поговорим ладом, по-старому, по-бывалому».
Барыня стоит, руки назад, об окно опирается и молчит, а сама бровь супит. Князь просит:
«Что же, — говорит, — ты: я прошу, — мне говорить с тобой надо».
Та послушалась, подходит, он сейчас, это видя, опять шутит:
«Ну, мол, посиди, посиди, по-старому», — и обнять ее хотел, но на его отодвинула и говорит:
«Дело, князь, говорите, дело: чем я могу вам служить?»
«Что же это, — спрашивает князь, — стало быть, без разговора все начистоту выкладать?»
«Конечно, — говорит, — объясняйте прямо, в чем дело? мы ведь с вами коротко знакомы, — церемониться нечего».
«Мне деньги нужны», — говорит князь.
Та молчит и смотрит.
«И не много денег», — молвил князь.
«А сколько?»
«Теперь всего тысяч двадцать».
Та опять не отвечает, а князь и ну расписывать, — что: «Я, — говорит, — суконную фабрику покупаю, но у меня денег ни гроша нет, а если куплю ее, то я буду миллионер; я, — говорит, — все переделаю, все старое уничтожу и выброшу и начну яркие сукна делать да азиатам в Нижний продавать. Из самой гадости, говорит, вытку, да ярко выкрашу, и все пойдет, и большие деньги наживу, а теперь мне только двадцать тысяч на задаток за фабрику нужно».
Евгенья Семеновна говорит:
«Где же их достать?»
А князь отвечает:
«Я и сам не знаю, но надо достать, а потом расчет у меня самый верный: у меня есть человек — Иван Голован, из полковых конэсеров, очень неумен, а золотой мужик — честный, и рачитель, и долго у азиатов в плену был и все их вкусы отлично знает, а теперь у Макария стоит ярмарка, я пошлю туда Голована заподрядиться и образцов взять, и задатки будут… тогда… я, первое, сейчас эти двадцать тысяч отдам…»
И он замолк, а барыня помолчала, воздохнула и начинает:
«Расчет, — говорит, — ваш, князь, верен».
«Не правда ли?»
«Верен, — говорит, — верен; вы так сделаете: вы дадите за фабрику задаток, вас после этого станут считать фабрикантом; в обществе заговорят, что ваши дела поправились…»
«Да».
«Да; и тогда…»
«Голован наберет у Макария заказов и задатков, и я верну долг и разбогатею».
«Нет, позвольте, не перебивайте меня: вы прежде поднимите всем этим на фу-фу предводителя, и пока он будет почитать вас богачом, вы женитесь на его дочери и тогда, взявши за ней ее приданое, в самом деле разбогатеете».
«Ты так думаешь?» — говорит князь.
А барыня отвечает:
«А вы разве иначе думаете?»
«А ну, если ты, — говорит, — все понимаешь, так дай бог твоими устами да нам мед пить».
«Нам?»
«Конечно, — говорит, — тогда всем нам будет хорошо: ты для меня теперь дом заложишь, а я дочери за двадцать тысяч десять тысяч процента дам».
Барыня отвечает:
«Дом ваш: вы ей его подарили, вы и берите его, если он вам нужен».
Он было начал, что: «Нет, дескать, дом не мой; а ты ее мать, я у тебя прошу… разумеется, только в таком случае, если ты мне веришь…»
А она отвечает:
«Ах, полноте, — говорит, — князь, то ли я вам, — говорит, — верила! Я вам жизнь и честь свою доверяла».
«Ах да, — говорит, — ты про это… Ну, спасибо тебе, спасибо, прекрасно… Так завтра, стало быть, можно прислать тебе подписать закладную?»
«Присылайте, — говорит, — я подпишу».
«А тебе не страшно?»
«Нет, — говорит, — я уже то потеряла, после чего мне нечего бояться».
«И не жаль? говори: не жаль? верно, еще ты любишь меня немножечко? Что? или просто сожалеешь? а?»
Она на эти слова только засмеялась и говорит:
«Полноте, князь, пустяки болтать. Не хотите ли вы, лучше я велю вам моченой морошки с сахаром подать? У меня она нынче очень вкусная».
Он, должно быть, обиделся: не того, видно, совсем ожидал — встает и улыбается:
«Нет, — говорит, — кушай сама свою морошку, а мне теперь не до сладостей. Благодарю тебя и прощай», — и начинает ей руки целовать, а тем временем как раз и карета назад возвратилась.