– А вот я его не дам, да и только! Он мой пленник, и я на него всякое право имею.
С этим дьякон, шатаясь, подошел к Данилке, толкнул его за двери и, взявшись руками за обе притолки, чтобы никого не выпустить вслед за Данилкой, хотел еще что-то сказать, но тотчас же почувствовал, что он растет, ширится, пышет зноем и исчезает. Он на одну минуту закрыл глаза и в ту же минуту повалился без чувств на землю.
Состояние Ахиллы было сладостное состояние забвенья, которым дарит человека горячка. Дьякон слышал слова: «буйство», «акт», «удар», чувствовал, что его трогают, ворочают и поднимают; слышал суету и слезные просьбы вновь изловленного на улице Данилки, но он слышал все это как сквозь сон, и опять рос, опять простирался куда-то в бесконечность, и сладостно пышет и перегорает в огневом недуге. Вот это она, кончина жизни, смерть.
О поступке Ахиллы был составлен надлежащий акт, с которым старый сотоварищ, «старый гевальдигер»[93], Воин Порохонцев, долго мудрил и хитрил, стараясь представить выходку дьякона как можно невиннее и мягче, но тем не менее дело все-таки озаглавилось: «О дерзостном буйстве, произведенном в присутствии старогородского полицейского правления соборным дьяконом Ахиллою Десницыным».
Ротмистр Порохонцев мог только вычеркнуть слово «дерзостном», а «буйство» Ахиллы сделалось предметом дела, по которому рано или поздно должно было пасть строгое решение.
Глава девятнадцатая
Ахилла ничего этого не знал: он спокойно и безмятежно горел в огне своего недуга на больничной койке. Лекарь, принявший дьякона в больницу, объявил, что у него жестокий тиф, прямо начинающийся беспамятством и жаром, что такие тифы обязывают медика к предсказаниям самым печальным.
Ротмистр Порохонцев ухватился за эти слова и требовал у врача заключения: не следует ли поступок Ахиллы приписать началу его болезненного состояния? Лекарь взялся это подтвердить. Ахилла лежал в беспамятстве пятый день при тех же туманных, но приятных представлениях и в том же беспрестанном ощущении сладостного зноя. Пред ним на утлом стульчике сидел отец Захария и держал на голове больного полотенце, смоченное холодною водой. Ввечеру сюда пришли несколько знакомых и лекарь.
Дьякон лежал с закрытыми глазами, но слышал, как лекарь сказал, что кто хочет иметь дело с душой больного, тот должен дорожить первою минутой его просветления, потому что близится кризис, за которым ничего хорошего предвидеть невозможно.
– Не упустите такой минуты, – говорил он, – у него уже пульс совсем ненадежный, – и затем лекарь начал беседовать с Порохонцевым и другими, которые, придя навестить Ахиллу, никак не могли себе представить, что он при смерти, и вдобавок при смерти от простуды! Он, богатырь, умрет, когда Данилка, разделявший с ним холодную ванну, сидит в остроге здоров-здоровешенек. Лекарь объяснял это тем, что Ахилла давно был сильно потрясен и расстроен.
– Да, да, да, вы говорили… – у него возвышенная чувствительность, – пролепетал Захария.
– Странная болезнь, – заметил Порохонцев, – и тут все новое! Я сколько лет живу и не слыхал такой болезни.
– Да, да, да… – поддержал его Захария, – утончаются обычаи жизни и усложняются болезни.
Дьякон тихо открыл глаза и прошептал:
– Дайте мне питки!
Ему подали металлическую кружку, к которой он припал пламенными губами и, жадно глотая клюковное питье, смотрел на всех воспаленными глазами.
– Что, наш орган дорогой, как тебе теперь? – участливо спросил его голова.
– Огустел весь, – тяжело ответил дьякон и через минуту совсем неожиданно заговорил в повествовательном тоне: – Я после своей собачонки Какваски… – когда ее мальпост колесом переехал… хотел было себе еще одного песика купить… Вижу в Петербурге на Невском собачея… и говорю: «Достань, говорю, мне… хорошенькую собачку…» А он говорит: «Нынче, говорит, собак нет, а теперь, говорит, пошли все понтера и сетера»… – «А что, мол, это за звери?..» – «А это те же самые, говорит, собаки, только им другое название».
Дьякон остановился.
– Вы это к чему же говорите? – спросил больного смелым, одушевляющим голосом лекарь, которому казалось, что Ахилла бредит.
– А к тому, что вы про новые болезни рассуждали: все они… как их ни называй, клонят к одной предместности – к смерти…
И с этим дьякон опять забылся и не просыпался до полуночи, когда вдруг забредил:
– Аркебузир, аркебузир… пошел прочь, аркебузир!
И с этим последним словом он вскочил и, совершенно проснувшись, сел на постели.
– Дьякон, исповедайся, – сказал ему тихо Захария.
– Да, надо, – сказал Ахилла, – принимайте скорее, – исповедаюсь, чтоб ничего не забыть, – всем грешен, простите, Христа ради, – и затем, вздохнув, добавил: – Пошлите скорее за отцом протопопом.
Грацианский не заставил себя долго ждать и явился. Ахилла приветствовал протоиерея издали глазами, попросил у него благословения и дважды поцеловал его руку.
– Умираю, – произнес он, – желал попросить вас, простите: всем грешен.
– Бог вас простит, и вы меня простите, – отвечал Грацианский.
– Да я ведь и не злобствовал… но я рассужденьем не всегда был понятен…
– Зачем же конфузить себя… У вас благородное сердце…
– Нет, не стоит сего… говорить, – перебил, путаясь, дьякон. – Все я не тем занимался, чем следовало… и напоследях… серчал за памятник… Пустая фантазия: земля и небо сгорят, и все провалится. Какой памятник! То была одна моя несообразность!
– Он уже мудр! – уронил, опустив головку, Захария. Дьякон метнулся на постели.
– Простите меня, Христа ради, – возговорил он спешно, – и не вынуждайте себя быть здесь, меня опять распаляет недуг… Прощайте!
Ученый протопоп благословил умирающего, а Захария пошел проводить Грацианского и, переступив обратно за порог, онемел от ужаса: Ахилла был в агонии и в агонии не столько страшной, как поражающей: он несколько секунд лежал тихо и, набрав в себя воздуху, вдруг выпускал его, протяжно издавая звук: «у-у-у-х!», причем всякий раз взмахивал руками и приподнимался, будто от чего-то освобождался, будто что-то скидывал.
Захария смотрел на это, цепенея, а утлые доски кровати все тяжче гнулись и трещали под умирающим Ахиллой, и жутко дрожала стена, сквозь которую точно рвалась на простор долго сжатая стихийная сила.
– Уж не кончается ли он? – хватился Захария и метнулся к окну, чтобы взять маленький требник, но в это самое время Ахилла вскрикнул сквозь сжатые зубы:
– Кто ты, огнелицый? Дай путь мне!
Захария робко оглянулся и оторопел, огнелицего он никого не видал, но ему показалось со страху, что Ахилла, вылетев сам из себя, здесь же где-то с кем-то боролся и одолел…
Робкий старичок задрожал всем телом и, закрыв глаза, выбежал вон, а через несколько минут на соборной колокольне заунывно ударили в колокол по умершем Ахилле.
Глава двадцатая
Старогородская хроника кончается, и последнею ее точкой должен быть гвоздь, забитый в крышку гроба Захарии.
Тихий старик не долго пережил Савелия и Ахиллу. Он дожил только до великого праздника весны, до Светлого Воскресения, и тихо уснул во время самого богослужения.
Старогородской поповке настало время полного обновления.
Христианские легенды
Гора
Египетская повесть (по древним преданиям)
Этот анекдот совершенно древний. Такой случай нынче несбыточен, как сооружение пирамид, как римские зрелища – игры гладиаторов и зверей.
А.С. Пушкин. «Египетские ночи»
Глава первая
Очень давно в Александрии египетской, при римском господстве, жил знаменитый и славный художник по имени Зенон. Он с необыкновенным, тонким искусством делал из серебра и золота роскошную утварь и художественные вещи для женских уборов. По роду своих занятий он назывался «златокузнец». Происходило это в то время, когда в Александрии, в тесном друг с другом соседстве и в близком общении по делам, жило много людей разных вер, и всякий почитал свою веру за самую правильную и за самую лучшую, а чужую веру не уважал и порицал. Были также и такие, которые, чтобы жить в мире и тишине, не оказывали свою веру, а держали ее в себе тайно и ни в какие споры не вступали.
Зенон златокузнец был потаенный христианин, но община александрийских христиан его своим не считала, и сам он держался от нее в отдалении. Ему было удобнее не сообщаться, потому что, наученный христианству каким-то сирийским зашельцем в Египет, Зенон не о всем мыслил совершенно так, как принято было без рассуждения другими христианами в Александрии. Поэтому и те немногие из открытых христиан, которые знали Зенона, почитали его стоящим на ложном пути; он к ним насильно не шел, но никогда с ними и не спорил, а жил сам по себе в отдалении, в тихом, прохладном загородном урочище за палестрою[94], на дынных огородах.